• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Письма русского путешественника
    Июль 1790 г.

    Лондон, июля… 1790

    Париж и Лондон, два первые города в Европе, были двумя Фаросами270 моего путешествия, когда я сочинял план его. Наконец вижу и Лондон.

    Если великолепие состоит в огромных зданиях, которые, подобно гранитным утесам, гордо возвышаются к небу, то Лондон совсем не великолепен. Проехав двадцать или тридцать лучших улиц, я не видал ни одних величественных палат, ни одного огромного дому. Но длинные, широкие, гладко вымощенные улицы, большими камнями устланные дороги для пеших, двери домов, сделанные из красного дерева, натертые воском и блестящие, как зеркало, беспрерывный ряд фонарей на обеих сторонах, красивые площади (squares), где представляются вам или статуи, или другие исторические монументы; под домами – богатые лавки, где, сквозь стеклянные двери, с улицы видите множество всякого роду товаров; редкая чистота, опрятность в одежде людей самых простых и какое-то общее благоустройство во всех предметах – образуют картину неописанной приятности, и вы сто раз повторяете: «Лондон прекрасен!» Какая розница с Парижем! Там огромность и гадость, здесь простота с удивительною чистотою; там роскошь и бедность в вечной противоположности, здесь единообразие общего достатка; там палаты, из которых ползут бледные люди в раздранных рубищах, здесь из маленьких кирпичных домиков выходят здоровье и довольствие, с благородным и спокойным видом – лорд и ремесленник, чисто одетые, почти без всякого различия; там распудренный, разряженный человек тащится в скверном фиакре, здесь поселянин скачет в хорошей карете на двух гордых конях; там грязь и мрачная теснота, здесь все сухо и гладко – везде светлый простор, несмотря на многолюдство.

    Я не знал, где мне приклонить свою голову в обширном Лондоне, но ехал спокойно, весело; смотрел и ничего не думал. Обыкновенное следствие путешествия и переездов из земли в землю! Человек привыкает к неизвестности, страшной для домоседов. «Здесь есть люди: я найду себе место, найду знакомство и приятности», – вот чувство, которое делает его беззаботным гражданином вселенной!

    Наконец карета наша остановилась; товарищи мои выпрыгнули и скрылись. Тут вспомнил я, что и мне надлежало идти куда-нибудь с своим чемоданом – куда же? Однажды, всходя в парижской отели своей на лестницу, поднял я карточку, на которой было написано: «Г. Ромели в Лондоне, на улице Пель-Мель, в 208 нумере, имеет комнаты для иностранцев». Карточка сохранилась в моей записной книжке, и друг ваш отправился к г. Ромели. Вспомните анекдот, что один француз, умирая, велел позвать к себе обыкновенного духовника своего, но посланный возвратился с ответом, что духовника его уже лет двадцать нет на свете. Со мною случилось подобное. Господин Ромели скончался за пятнадцать лет до моего приезда в Лондон!.. Надлежало искать другого пристанища: мне отвели уголок в одном французском трактире. «Комната невелика, – сказал хозяин, – и занята молодым эмигрантом, но он добрый человек и согласится разделить ее с вами». Товарища моего не было дома; в горнице не нашел я ничего, кроме постели, гитары, карт и… a black pair of silk breeches[312][313]. В ту же минуту явился английский парикмахер, толстый флегматик, который изрезал мне щеки тупою бритвою, намазал голову салом и напудрил мукою… Я уже не в Париже, где кисть искусного, веселого Ролета[314], подобно зефиру, навевала на мою голову белейший ароматный иней! На мои жалобы: «Ты меня режешь, помада твоя пахнет салом, из пудры твоей хорошо только печь сухари», англичанин отвечал с сердцем: «I don't understand you, Sir» – «Я вас не разумею!» И большой человек не есть ли ребенок? Безделица веселит, безделица огорчает его: толстый лондонский парикмахер грубостию своею, как облаком, затмил мою душу. Надевая на себя парижский фрак, я вздохнул о Париже и вышел из дому в задумчивости, которая, однако ж, в минуту рассеялась видом прекраснейшей иллюминации… Едва только закатилось солнце, а все фонари на улицах были уже засвечены; их здесь тысячи, один подле другого, и куда ни взглянешь, везде перспектива огней, которые вдали кажутся вам огненною беспрерывною нитью, протянутою в воздухе. Я ничего подобного не видывал и не дивлюсь ошибке одного немецкого принца, который, въехав в Лондон ночью и видя яркое освещение улиц, подумал, что город иллюминован для его приезда. Английская нация любит свет и дает правительству миллионы, чтобы заменять естественное солнце искусственным. Разительное доказательство народного богатства! Французское министерство давало пенсии на лунный свет;[315] гордый британец смеется, звучит в кармане гинеями и велит Питту зажигать фонари засветло.

    Я люблю большие города и многолюдство, в котором человек может быть уединеннее, нежели в самом малом обществе; люблю смотреть на тысячи незнакомых лиц, которые, подобно китайским теням, мелькают передо мною, оставляя в нервах легкие, едва приметные впечатления; люблю теряться душою в разнообразии действующих на меня предметов и вдруг обращаться к самому себе – думать, что я средоточие нравственного мира, предмет всех его движений, или пылинка, которая с мириадами других атомов обращается в вихре предопределенных случаев. Философия моя укрепляется, так сказать, видом людской суетности; напротив того, будучи один с собою, часто ловлю свои мысли на мирских ничтожностях. Свет нравственный, подобно небесным телам, имеет две силы: одною влечет сердце наше к себе, а другою отталкивает его: первую живее чувствую в уединении, другую между людей – но не всякий обязан иметь мои чувства.

    Я умствую: извините. Таково действие английского климата. Здесь родились Невтон, Локк и Гоббес!

    Надобно смотреть, надобно описывать. – Ошибаюсь или нет, но мне кажется, что первый взгляд на город дает нам лучшее, живейшее об нем понятие, нежели долговременное пребывание, в котором, занимаясь частями, теряем чувство целого. Свежее любопытство ловит главные, отличительные знаки места и людей, то, что, собственно, называется характером и что при долгом, повторительном рассматривании затемняется в душе наблюдателя. Таким образом, если бы я, прожив в Лондоне года два, уехал и захотел себе представить его в картине, то мне надлежало бы оживить в памяти своей сильные впечатления нынешнего дня.

    Кто скажет вам: «Шумный Лондон!», тот, будьте уверены, никогда не видал его. правда, но тих удивительным образом, не только в сравнении с Парижем, но даже и с Москвою. Кажется, будто здесь люди или со сна не разгулялись, или чрезмерно устали от деятельности и спешат отдыхать. Если бы от времени до времени стук карет не потрясал нерв вашего слуха, то вы, ходя по здешним улицам, могли бы вообразить, что у вас залегли уши. Я входил в разные кофейные домы: двадцать, тридцать человек сидят в глубоком молчании, читают газеты, пьют красное португальское вино, и хорошо, если в десять минут услышите два слова – какие же? «Your health, gentleman!» – «Ваше здоровье!» Мудрено ли, что англичане славятся глубокомыслием в философии? Они имеют время думать. Мудрено ли, что ораторы их в парламенте, заговорив, не умеют кончить? Им наскучило молчать дома и в публике.

    Спокойствие моих ушей давало полную свободу глазам моим заниматься наружностию предметов, особливо лицами. Женщины и в Лондоне очень хороши, одеваются просто и мило; все без пудры, без румян, в шляпках, выдуманных грациями. Они ходят, как летают; за иною два лакея с трудом успевают бежать. Маленькие ножки, выставляясь из-под кисейной юбки, едва касаются до камней тротуара; на белом корсете развевается ост-индская шаль; и на шаль из-под шляпки падают светлые локоны. Англичанки по большей части белокуры, но самые лучшие из них темноволосые. Так мне показалось, а я, право, смотрел на них с большим вниманием! Взглядывал и на англичан, которых лица можно разделить на три рода: на угрюмые, добродушные и зверские. Клянусь вам, что нигде не случалось мне видеть столько последних, как здесь. Я уверился, что Гогард писал с натуры. Правда, что такие гнусные физиогномии встречаются только в низкой черни лондонского народа; но столь многообразны, живы и разительны, что десяти Лафатеров недостало бы для описания всех дурных качеств, ими изображаемых. Франтов видел я здесь гораздо более, нежели в Париже. Шляпа сахарною головою, густо насаленные волосы и виски до самых плеч, толстый галстук, в котором погребена вся нижняя часть лица, разинутый рот, обе руки в карманах и самая непристойная походка: вот их общие приметы! Не думаю, чтобы из тысячи подобных людей вышел один хороший член парламента. Борк, Фоке, Шеридан, Питт в молодости своей, верно, не бегали по улицам разинями.

    Скажите, друзья мои, нашему П*271, обожателю англичан, чтоб он тотчас заказал себе дюжину синих фраков: это любимый цвет их. Из пятидесяти человек, которые встретятся вам на лондонской улице, по крайней мере двадцать увидите в синих кафтанах. Таким важным замечанием могу кончить письмо свое: остальные наблюдения поберегу для следующих. Скажу только, что я с великим трудом нашел свою таверну. Лондонские улицы все одна на другую похожи; надобно было спрашивать, а я дурно выговаривал имя своей и не прежде одиннадцати часов возвратился к любезному моему… чемодану.

    Лондон, июля… 1790

    Я не видал еще никого в Лондоне, не успел взять денег у банкира, но успел слышать в Вестминстерском аббатстве Генделеву ораторию «Мессию», отдав за вход последнюю гинею свою. В оркестре было 900 музыкантов. Пели славная в Европе Мара, синьора Кантело, Стораче, известный певец Паккиеротти, Норрис и проч. Инструментальною музыкою управлял г. Крамер. Вообразите действие 600 инструментов и 300 голосов, наилучшим образом соглашенных, – в огромной зале, при бесчисленном множестве слушателей, наблюдающих глубокое молчание! Какая величественная гармония! Какие трогательные арии! Гремящие хоры! Быстрые перемены чувств! После священного ужаса, вселяемого ариею: «Who shall stand when he appears»[316], вы в восторге от хора: «Arise, shine, for thy light is come».[317] Печаль, грусть обнимает сердце, когда Мара поет о Христе: «Не was a man of sorrows, and acquainted with grief»[318]. Так называемые семи-хоры272 вопросами и ответами производят удивительное действие. Один: «Who is the king of glory?» Другой: «The Lord, strong and mighty». – «Who is the king of glory?» – «The Lord of Hosts»[319]. После чего семи-xop повторяется всем хором. Я плакал от восхищения, когда Мара пела арию: «I know that my Redeemer lives» и дуэт с Паккиеротти: «О Death, where is thy sting? О grave, where is thy victory?»[320] Я слыхал музыку Перголезиеву, Иомеллиеву, Гайденову, но не бывал ничем столько растроган, как Генделевым «Мессиею». И печально и радостно, и великолепно и чувствительно! –

    Оратория разделяется на три части; после каждой музыканты отдыхали, а слушатели, пользуясь тем временем, завтракали. Я был в ложе с одним купеческим семейством. Меня посадили на лучшем месте и кормили пирогами, но нимало не думали занимать разговором. Лишь только король с фамилиею вошел в ложу свою, один из моих товарищей ударил меня по плечу и сказал: «Вот наш добрый Джордж273 ». Это мне очень полюбилось, и полюбилось бы еще более, если бы он не так сильно ударил меня по плечу. – Вот другой случай; к нам вошла женщина с афишами и втерла мне в руки листочек, для того чтобы взять с меня 6 пенсов. Старший из фамилии выдернул его у меня с сердцем и бросил женщине, говоря: «Ему не надобно; ты хочешь отнять у него деньги; это стыдно. Он иностранец и не умеет отговориться». – «Хорошо, – подумал я, – но для чего ты, господин британец, вырвал листок с такою грубостию? Для чего задел меня им по носу?»

    Между тем я с приятным любопытством рассматривал королевскую фамилию. У всех добродушные лица, и более немецкие, нежели английские. Вид у короля самый здоровый; никаких следов прежней его болезни в нем неприметно. Дочери похожи на мать: совсем не красавицы, но довольно миловидны. Принц Валлисский274 хороший мужчина; только слишком толст.

    Тут видел я всю лучшую лондонскую публику. Но всех более занимал меня молодой человек в сереньком фраке, видом весьма обыкновенный, но умом своим редкий; человек, который в летах цветущей молодости живет единственно честолюбием, имея целию пользу своего отечества; родителя славного сын достойный275, уважаемый всеми истинными патриотами– одним словом, Вильгельм Питт! У него самое английское, покойное и даже немного флегматическое лицо, на котором, однако ж, изображается благородная важность и глубокомыслие. Он с великим вниманием слушал музыку – говорил с теми, которые сидели подле него, – но более казался задумчивым. В наружности его нет ничего особенного, приятного. – Слышав Генделя и видев Питта, не жалею своей гинеи.

    Эта оратория дается каждый год, в память сочинителю и в знак признательности английского народа к великим его талантам. Гендель жил и умер в Лондоне.

    Из Вестминстерского аббатства прошел я в славный Сент-Джемский парк – несколько изрядных липовых аллей, обширный луг, где ходят коровы, и более ничего!

    Лондон, июля… 1790

    С помощию моих любезных земляков нашел я в Оксфордской улице, близ Cavendish Square, прекрасные три комнаты за полгинею в неделю; они составляют весь второй этаж дома, в котором живут две сестры хозяйки, служанка Дженни, ваш друг – и более никого. «Один мужчина с тремя женщинами! Как страшно или весело!» Нимало. Хозяйки мои украшены нравственными добродетелями и седыми волосами, а служанка успела уже рассказать мне тайную историю своего сердца: немец ремесленник пленился ею и скоро будет счастливым ее супругом. В восемь часов утра приносит она мне чай с сухарями и разговаривает со мною о Фильдинговых и Ричардсоновых романах. Вкус у нее странный: например, Ловелас кажется ей несравненно любезнее Грандисона. Обожая Клементину, Дженни смеется над девицею Байрон, а Клариссу называет умною дурою. Таковы лондонские служанки!

    В каждом городе самая примечательная вещь есть для меня… самый город. Я уже исходил Лондон вдоль и поперек. Он ужасно длинен, но в иных местах очень узок; в окружности же составляет верст пятьдесят. Распространяясь беспрестанно, он скоро поглотит все окрестные деревни, которые исчезнут в нем, как реки в океане. Вестминстер и Сити составляют две главные части его: в первом живут по большей части свободные и достаточные люди, а в последнем купцы, работники, матрозы: тут река с великолепными своими мостами, тут биржа, улицы теснее, и везде множество народу. Тут не видите уже той приятной чистоты, которая на каждом шагу пленяет глаза в Вестминстере. Темза, величественная и прекрасная, совсем не служит к украшению города, не имея хорошей набережной (как, например, Нева в Петербурге или Рона в Лионе) и будучи с обеих сторон застроена скверными домами, где укрываются самые бедные жители Лондона. Только в одном месте сделана на берегу терраса (называемая Адельфи), и, к несчастью, в таком, где совсем не видно реки под множеством лодок, нагруженных земляными угольями276. Но и в этой неопрятной части города находите везде богатые лавки и магазины, наполненные всякого рода товарами, индейскими и американскими сокровищами, которых запасено тут на несколько лет для всей Европы. Такая роскошь не возмущает, а радует сердце, представляя вам разительный образ человеческой смелости, нравственного сближения народов и общественного просвещения! Пусть гордый богач, окруженный произведениями всех земель, думает, что услаждение его чувств есть главный предмет торговли! Она, питая бесчисленное множество людей, питает деятельность в мире, переносит из одной части его в другую полезные изобретения ума человеческого, новые идеи, новые средства утешаться жизнию. –

    Нет другого города столь приятного для пешеходцев, как Лондон: везде подле домов сделаны для них широкие тротуары, которые по-русски можно назвать их всякое утро моют служанки (каждая перед своим домом), так что и в грязь, и в пыль у вас ноги чисты. Одно только не нравится мне в этом намосте, а именно то, что беспрестанно видишь у ног отверстия, которые ночью закрываются, а днем не всегда; и если вы хотя мало задумаетесь, то можете попасть в них, как в западню. Всякое отверстие служит окном для кухни или для какой-нибудь таверны, или тут ссыпают земляные уголья, или тут маленькая лестница для схода вниз. Надобно знать, что все лондонские домы строятся с подземельною частию, в которой бывает обыкновенно кухня, погреб и еще какие-нибудь, очень несветлые горницы для слуг, служанок, бедных людей. В Париже нищета взбирается под облака, на чердак; а здесь опускается в землю. Можно сказать, что в Париже носят бедных на головах, а здесь топчут ногами.

    Домы лондонские все малы, узки, кирпичные, небеленые (для того, чтобы вечная копоть от угольев была на них менее приметна) и представляют скучное, печальное единообразие; но внутренность мила: все просто, чисто и похоже на сельское. Крыльцо и комнаты устланы прекрасными коврами; везде светлое красное дерево; нигде не увидишь пылинки; нет больших зал, но все уютно и покойно. Всех приходящих к хозяину или к хозяйке вводят в горницу нижнего этажа, которая называется parlour;[321] одни родные или друзья могут войти во внутренние комнаты. – Ворот здесь нет: из домов на улицу делаются большие двери, которые всегда бывают заперты. Кто придет, должен стучаться медною скобою в медный замок: слуга – один раз, гость – два, хозяин – три раза. Для карет и лошадей есть особливые конюшенные дворы; при домах же бывают самые маленькие дворики, устланные дерном; иногда и садик, но редко, потому что места в городе чрезмерно дороги. Их по большей части отдают здесь на выстройку: возьми место, построй дом, живи в нем 15 или 20 лет, и после отдай все тому, чья земля.

    Что, если бы Лондон при таких широких улицах, при таком множестве красивых лавок, был выстроен, как Париж? Воображение не могло бы представить ничего великолепнее. –

    Не скоро привыкнешь к здешнему образу жизни, к здешним поздним обедам, которые можно почти назвать ужинами. Вообразите, что за стол садятся в семь часов! Хорошо тому, кто спит до одиннадцати, но каково мне, привыкшему вставать в восемь? Брожу по улицам, любуюсь, как на вечной ярмонке, разложенными в лавках товарами, смотрю на смешные карикатуры, выставляемые на дверях в эстампных кабинетах277, и дивлюсь охоте англичан. Как француз на всякий случай напишет песенку, так англичанин на все выдумает карикатуру. Например, теперь лондонский кабинет ссорится с мадритским за Нутка-Соунд278. Что ж представляет карикатура? Министры обоих дворов стоят по горло в воде и дерутся в кулачки; у гишпанского кровь бьет уже фонтаном из носу. – Захожу завтракать в пирожные лавки, где прекрасная ветчина, свежее масло, славные пироги и конфекты, где все так чисто, так прибрано, что любо взглянуть. Правда, что такие завтраки недешевы, и меньше двух рублей не заплатишь, если аппетит хорош. Обедаю иногда в кофейных домах, где за кусок говядины, пудинга и сыру берут также рубли два. Зато велика учтивостью слуга отворяет вам дверь, и миловидная хозяйка спрашивает ласково, что прикажете? – Но всего чаще обедаю у нашего посла, г. С. Р. В*279, человека умного, достойного, приветливого, который живет совершенно по-английски, любит англичан и любим ими. Всегда нахожу у него человек пять или шесть, по большей части иностранных министров. Обхождение графа приятно и ласково без всякой излишней короткости. Он истинный патриот, знает хорошо русскую историю, литературу и читал мне наизусть лучшие места из од Ломоносова. Такой посол не уронит своего двора; зато Питт и Гренвиль очень уважают его. Я заметил, что здешние министерские конференции бывают без всяких чинов280, В назначенный час министр к министру идет пешком, в фраке. Хозяин, как сказывают, принимает в сертуке; подают чай – высылают слугу – и, сидя на диване, решат важное политическое дело. Здесь нужен ум, а не пышность. Наш граф носит всегда синий фрак и маленький кошелек, который отличает его от всех лондонских жителей, потому что здесь никто кошельков не носит. На лето нанимает он прекрасный сельский дом в Ричмонде (верстах в 10 от Лондона), где я также у него был и ночевал.

    Вчерашний день пригласил меня обедать богатый англичанин Бакстер, консул281, в загородный дом свой, близ Гайд-парка. В ожидании шести часов я гулял в парке и видел множество англичанок верхом. Как они скачут! Приятно смотреть на их смелость и ловкость; за каждою берейтер. День был хорош, но вдруг пошел дождь. Все мои амазонки спешились и под тению древних дубов искали убежища. Я осмелился с одною из них заговорить по-французски. Она осмотрела меня с головы до ног; сказала два раза oui[322], два раза non[323] – и более ничего. Все хорошо воспитанные англичане знают французский язык, но не хотят говорить им, и я теперь крайне жалею, что так худо знаю английский. Какая розница с нами! У нас всякий, кто умеет только сказать: «Comment vous portez-vous?»[324], без всякой нужды коверкает французский язык, чтобы с русским не говорить по-русски, а в нашем так называемом хорошем обществе без французского языка будешь глух и нем. Не стыдно ли? Как не иметь народного самолюбия? Зачем быть попугаями и обезьянами вместе? Наш язык и для разговоров, право, не хуже других; надобно только, чтобы наши умные светские люди, особливо же красавицы, поискали в нем выражений для своих мыслей. Всего же смешнее для меня наши которые хотят быть французскими авторами. Бедные! Они счастливы тем, что француз скажет об них: «Pour un étranger, Monsieur n'écrit pas mal!»[325] Извините, друзья мои, что я так разгорячился и забыл, что меня Бакстер ждет к обеду – совершенно английскому, кроме французского супа. Ростбиф, потаты[326], пудинги и рюмка за рюмкой кларету, мадеры! Мужчины пьют, женщины говорят между собою потихоньку и скоро оставляют нас одних; снимают скатерть, кладут на стол какие-то пестрые салфетки и ставят множество бутылок; снова пить – тосты, здоровья! Всякой предлагает свое; я сказал: «Вечный мир и цветущая торговля!» Англичане мои сильно хлопнули рукою по столу и выпили до дна. В девять часов мы встали, все розовые; пошли к дамам пить чай, и наконец всякий отправился домой. Это, говорят, весело! По крайней мере не мне. Не для того ли пьют англичане, что у них вино дорого? Они любят хвастаться своим богатством. Или холодная кровь их имеет нужду в разгорячении?

    Лондон, июля… 1790

    Нынешний день провел я, как Говард, – осматривал темницы – хвалил попечительность английского правления, сожалел о людях и гнушался людьми.

    Лучше, если бы совсем не было нужды в тюрьмах, но когда бедный человек все еще проказит и безумствует, то английские должно назвать благодеянием человечества, и французская пословица: «Il n'y a point de belles prisons»[327] – здесь отчасти несправедлива.

    Я хотел видеть прежде лондонское судилище, Justice-Hall, где каждые 6 недель сбираются так называемые присяжные, Jury, и судьи для решения уголовных дел. Здесь, друзья мои, отдайте пальму английским законодателям, которые умели жестокое правосудие смягчить человеколюбием, не забыли ничего для спасения невинности и не боялись излишних предосторожностей. Расскажу вам порядок следствий.

    Так называемый мирный судья есть в Англии первый разбиратель всех доносов; он призывает к себе обвиняемого, дает очную ставку и возвращает ему свободу, если донос оказывается неосновательным; в противном же случае обязывает его явиться в суд или, когда преступление важно, отсылает в темницу. Потом другой судья, именуемый шерифом, избирает от 12 до 24 присяжных (всякого состояния людей, известных по своему доброму поведению), которые снова должны рассмотреть обстоятельства доноса, и если 12 из них не признают доказательств вероятными, то обвиняемый выпускается; а если признают, то начинается формальное дело – таким образом:

    В день решительного заседания преступник является в суде, выслушивает на себя донос и на вопрос: «Как хочет быть судим?» отвечает: «По совести и закону моего отечества». Шериф избирает тогда других присяжных ровно 12, и судимый имеет право уничтожить их выбор, доказывая, что они почему-нибудь могут быть пристрастны; и даже без всяких причин может отвергнуть по закону 20 человек. Когда же присяжные выбраны, тогда, дав клятву быть верными совести, садятся на свои кресла и вместе с судьями выслушивают дело в присутствии многочисленных зрителей. Доносчик обвиняет, судимый оправдывается, сам или через своего адвоката; представляют свидетелей – и, наконец, по разобрании всех обстоятельств, один из судей снова предлагает их в ясном сокращении. Присяжные идут в другую комнату, запираются и судят единственно по гласу совести; закон не велит им ни пить, ни есть, пока они на что-нибудь единодушно не согласятся. Вышедши оттуда, говорят только одно слово: «Виноват» или «Не виноват», и дело решено без всякой апелляции. Если скажут: «Виноват», то судьи прибирают только закон на вину, держась его точного смысла и не входя ни в какие произвольные изъяснения, так что в Англии не будет наказано и самое важное преступление, если закон именно не определяет его. Следственно, здесь нет человека, от которого зависела бы жизнь другого! Не только осудить, но даже и судить нельзя никого без согласия 12 знаменитых граждан. Зато англичане и хвалятся своими уголовными законами более нежели чем-нибудь, называя установление присяжных священным и божественным. Рассказывают много удивительных случаев, в которых темное чувство истины спасало невинных вопреки всем вероятностям. Например, недавно один ремесленник был судим в убийстве; разные улики обвиняли его; 11 присяжных согласились произнести решительное слово: «Виноват!», двенадцатый не хотел. Товарищи требовали от него причин. «Не знаю, – отвечал он, – но вид этого человека говорит моему сердцу в его пользу; и я скорее умру с голода, нежели обвиню». Прошел целый день в споре; и наконец присяжные, изнуренные усталостию, решились оправдать судимого. Через несколько дней нашелся другой убийца: ремесленник был невинен.

    Из городского судилища сделан подземельный ход в Невгат, ту славную темницу, которой имя прежде всего узнал я из английских, романов. Здание большое и красивое снаружи. На дворе со всех сторон окружили нас заключенные, по большей части важные преступники, и требовали подаяния. Зная опытом, что и на лондонских улицах беспрестанно должно смотреть на часы и держать в руке кошелек, я тотчас схватился за свои карманы среди изобличенных воров и разбойников, но тюремщик, поняв мое движение, сказал с видом негодования: «Государь мой! Рассыпьте вокруг себя гинеи; их здесь не тронут: таков заведенный мною порядок». – «Для чего же не сделают вас лондонским полицеймейстером?» – спросил я и в доказательство, что верю ему, спрятал обе руки в жилет, бросив колодникам несколько шиллингов. – Мы переходили из коридора в коридор: везде чистота, везде свежий воздух, заражаемый только ядовитым дыханием преступников. Тюремщик, вводя нас в разные комнаты, говорил: «Здесь сидит господин господин вор, здесь – госпожа фальшивая монетчица!» Не можете вообразить, какие гнусные лица представлялись глазам моим! Порок и злодейство страшно безобразят людей! Признаюсь, что я, сжав сердце, ходил за надзирателем и несколько раз спрашивал: «Всё ли?» Но он хвастался перед нами обширностию своего владения и множеством ему подвластных. В одной комнате заключен молодой человек. Дверь отворилась: он сидел на стуле и писал; приподнял голову и с ласковым видом нам поклонился. Приятное и томное лицо его казалось чуждым злодеянию. Тем более я содрогнулся, когда тюремщик сказал нам, что он хотел умертвить госпожу свою и – любовницу. Она не считала за преступление изменить молодому камердинеру своему, а камердинер, в минуту исступления, выхватил кинжал и ранил ее в руку. Желаю знать решение присяжных.

    В Невгате заключаются не только преступники, но и бедные должники: они разделены с первыми одною стеною. Такое соседство ужасно! И добрый человек может разориться: каково же дышать одним воздухом с злодеями и видеть перед своими окнами казнь их?[328] С некоторого времени правительство посылает осужденных в Ботани-бейскую колонию, отчего Невгат называют ее преддверием; но не чудно ли вам покажется, что некоторые лучше хотят быть с честию повешены в Англии, нежели плыть так далеко? «Мы любим свое отечество, – говорят они – и не терпим дурного общества».

    Я читал в Архенгольце описание Кингс-Бенча[329], или темницы для неплатящих должников, – описание, которое может прельстить воображение читателей. Он говорит о приятном местоположении, о садах, о залах, великолепно украшенных, о балах, концертах и весельях всякого роду. Одним словом, сей известный англоман описывает тюрьму едва ли не такими живыми красками, какими Тасс изобразил волшебное жилище Армиды. Сказать вам правду, я не нашел сходства в оригинале Кингс-Бенча с портретом живописца Архенгольца. Вообразите большое место, обнесенное высокою стеною; несколько маленьких домиков, бедно прибранных, множество людей, неопрятно одетых, из которых одни ходят в задумчивости по маленькой площади, другие играют в карты или, читая газеты, зевают, – вот Кингс-Бенч! Я не видал ничего похожего на сад; но то правда, что есть лавки, в которых покупают и продают заключенные; есть и кофейные домы, которых содержатели сами за долги содержатся в Кингс-Бенче, – это довольно странно! Портные, сапожники и самые нимфы Венерины, там сидящие, отправляют свое ремесло. Но между ними нет ни одной замужней женщины. По английским законам в рассуждении долгов всегда муж за жену отвечает; она дает на себя обязательства, а он, бедняк, или платит, или идет в тюрьму. Последнее спасение для девицы или вдовы, которая не может удовольствовать своих заимодавцев, есть в Англии замужество.

    После Кингс-Бенча хотел я видеть заключенных другого роду – пришел к огромному замку, к большим воротам – и глаза мои при входе остановились на двух статуях, которые весьма живо представляют безумие печальное и свирепое… «Это Бедлам!» – скажете вы и не ошибетесь. Надлежало сыскать надзирателя, который из учтивости сам пошел с нами. Предлинные галереи разделены железною решеткою: на одной стороне – женщины, на другой – мужчины. В коридоре окружили нас первые, рассматривали с великим вниманием, начинали говорить между собою сперва тихо, потом громче и громче и, наконец, так закричали, что надобно было зажать уши. Одна брала меня за руку, другая за пучок, третья хотела сдуть пудру с головы моей – и не было конца их ласкам. Между тем некоторые сидели в глубокой задумчивости. «Это сумасшедшие от любви, – сказал надзиратель, – они всегда смирны и молчаливы». Итак, нежнейшая страсть человеческого сердца и в самом безумии занимает еще всю душу! Сон для внешних предметов все еще продолжается!.. Я подошел к одной молодой бледной женщине и смотрел на нее. Нам разсказали ее историю. Она француженка, ушла от своих родителей с любовником, молодым англичанином, приехала в Лондон и скоро лишилась своего друга: он умер горячкою. Разум ее после жестокой болезни повредился. Я начинал говорить с нею; она кланялась и не отвечала ни слова. Другая женщина, лет в сорок, сидела на полу и смотрела в землю: несчастная думает, что она приговорена к смерти и будет сожжена на костре; ничто не может ее разуверить – и когда день пройдет, она говорит: «Завтра, завтра сожгут меня!» Какое ужасное состояние! – Многие из мужчин заставили нас смеяться. Иной воображает себя пушкою и беспрестанно палит ртом своим; другой ревет медведем и ходит на четвереньках. Бешеные сидят особливо; иные прикованы к стене. Один из них беспрестанно смеется и зовет к себе людей, говоря: «Я счастлив! Подите ко мне; я вдохну в вас блаженство!» Но кто подойдет, того укусит. – Порядок в доме, чистота, услуга и присмотр за несчастными достойны удивления. Между комнатами сделаны бани, теплые и холодные, которыми медики лечат их. Многие выздоравливают, и при выпуске каждый получает безденежно нужные лекарства для укрепления души и тела. – Надзиратель провел нас в сад, где гуляли самые смирные из безумных. Один читал газеты; я заглянул в них и сказал: «Это старые». Безумный улыбнулся очень умно, приподнял свою шляпу и вежливым тоном отвечал мне: «Государь мой! Мы живем в другом свете; что у вас старо, то у нас еще ново!»

    В Бедламе кончил жизнь свою английский трагик Ли. Может быть, вы не знаете об нем следующего забавного анекдота. Один приятель посетил его в доме сумасшедших. Ли чрезвычайно ему обрадовался, говорил очень умно и привел его на высокую террасу; задумался и сказал: «Мой друг! Хочешь ли быть вместе со мною бессмертным? Бросимся с этой террасы: там внизу, на острых камнях, ожидает нас славная смерть!» – Приятель увидел опасность, но отвечал ему равнодушно: «Ничего не мудрено броситься сверху; гораздо славнее сойти вниз и оттуда вспрыгнуть на террасу». – «Правда, правда!» – закричал стихотворец и побежал с лестницы, а приятель между тем убрался домой. –

    Бедламу обязан я некоторыми мыслями и предлагаю их на ваше рассмотрение. Не правда ли, друзья мои, что в наше время гораздо более сумасшедших, нежели когда-нибудь? Отчего же? от сильнейшего действия страстей, как мне кажется. Не говорю о физических причинах безумия, действующих гораздо реже нравственных. Например, когда бывало столько самоубийств от любви, как ныне? Мужчина стреляется, а нежная, кроткая женщина сходит с ума. Древние не знали романов, рыцари средних веков были честны в любви, но шумная и воинственная жизнь их не давала ей чрезмерно усилиться в сердце. Напротив того, в нашем образе жизни, покойной, роскошной, утонченной, – в свете, где желание нравиться есть первое и последнее чувство молодых и старых; на театре, который можно назвать театром любви; – все, все наполняет душу горючим веществом для огня любовного. Девушка двенадцати лет, побывав несколько раз в спектакле, начинает уже задумываться; женщина в сорок пять лет все еще томится нежностию: та и другая любит воображением; одна угадывает, другая воспоминает – но я, право, не удивлюсь теперь, если покажут мне десяти – или шестидесятилетнюю Сафу! Мужчины тоже; и пусть скажут нам, в какое другое время бывало столько молодых и старых селадонов и альцибиадов, сколько их видим ныне? – Возьмем в пример и славолюбие: утверждаю, что оно в нынешний век еще сильнее действует, нежели прежде. Я люблю верить всем великим делам древних героев; положим, что Кодры и Деции давали убивать себя и что Курции бросались в пропасть, но фанатизм религии, конечно, более славолюбия участвовал в их героизме[330]. Тогда же войны были народные; всякий дрался за свои Афины, за свой Рим. Ныне совсем другое: ныне француз или гипшанец служит волонтером в русской армии единственно из чести; дерется храбро и умирает: вот славолюбие!

    Душа, слишком чувствительная к удовольствиям страстей, чувствует сильно и неприятности их: рай и ад для нее в соседстве; за восторгом следует или отчаяние, или меланхолия, которая столь часто отворяет дверь… в дом сумасшедших.

    Лондон, июля… 1790

    Здесь терпим всякий образ веры282, и есть ли в Европе хотя одна христианская секта, которой бы в Англии не было? Пуритане или кальвинисты, методисты или набожные, пресвитериане, социане, унитане, квакеры, гернгуторы; одним словом, чего хочешь, того просишь. Все же те, которые не принадлежат к главной или епископской церкви, называются диссентерами283. Мне хочется видеть служение каждой секты – и нынешний день началось мое пилигримство с квакеров. В двенадцать часов я пришел к ним в церковь: голые стены, лавки и кафедра. Все одеты просто; женщины не только без румян и пудры, но даже и ленточки ни на одной не увидите; мужчины в темных кафтанах без пуговиц и складок. Всякий войдет с постным лицом, ни на кого не взглянет, никому не поклонится, сядет на место и углубится в размышление. Вы знаете, что у них нет ни священников, ни учителей и в церкви проповедуют единственно те, которые вдруг почувствуют в себе действие святого духа. Тогда вдохновенный стремится на кафедру, говорит от полноты сердца, а другие слушают с благоговением. Я крайне любопытствовал видеть такое явление и смотрел на все лица, чтобы схватить, так сказать, первые черты вдохновения. Проходит час, другой: царствует глубокое молчание, которое изредка перерывается… кашлем. Все физиогномии покойны; никто не кривляется; многие засыпают – и друг ваш с ними. Просыпаюсь – смотрю на часы – три – а все еще никто не говорит. Дожидаюсь, снова зеваю, снова засыпаю – наконец вижу пять часов, лишаюсь терпения и ухожу ни с чем! – Господа квакеры! Вперед вы меня не заманите!

    Биржа и Королевское общество

    Англичанин царствует в парламенте и на бирже; в первом дает он законы самому себе, а на второй – целому торговому миру.

    Лондонская биржа есть огромное четвероугольное здание с высокою башнею (на которой вместо флюгера видите изображение сверчка[331]), с колоннадами, портиками и с величественными аркадами над входом. Вошедши во внутренность, прежде всего встречаете глазами статую Карла II, на высоком мраморном подножии, и читаете в надписи самую грубую лесть и ложь: «Отцу отечества, лучшему из королей, утехе рода человеческого», и проч. Кругом везде амуры, не без смысла тут поставленные: известно, что Карл II любил любить. Стоя на этом месте, куда ни взглянете, видите галерею, где под аркадами собираются купцы, всякий день в одиннадцать часов, и, ходя взад и вперед, делают свои дела до трех. Тут человек человеку даром не скажет слова, даром не пожмет руки. Когда говорят, то идет торг; когда схватятся руками, то дело решено, и кораблю плыть в Новый Йорк или за мыс Доброй Надежды. Людей множество, но тихо; кругом жужжат, а не слышно громкого слова. На стенах прибиты известия о кораблях, пришедших или отходящих; можете плыть куда только вздумаете: в Малабар, в Китай, в Нутка-Соунд, в Архангельск. Капитан всегда на бирже; уговоритесь – и бог с вами! – Тут славный Лойдов кофейный дом, где собираются лондонские страховщики и куда стекаются новости из всех земель и частей света; тут лежит большая книга, в которую они вписываются для любопытных и которая служит магазином284 для здешних журналистов. – Подле биржи множество кофейных домов, где купцы завтракают и пишут. Господин С* ввел меня в один из них – представьте же себе мое удивление: все люди заговорили со мною по-русски! Мне казалось, что я движением какого-нибудь волшебного прутика перенесен в мое отечество. Открылось, что в этом доме собираются купцы, торгующие с Россиею; все они живали в Петербурге, знают язык наш и по-своему приласкали меня.

    285. Господин Пар*286, член его, ввел меня в это славное ученое собрание. С нами пришел еще молодой шведский барон Сил*287, человек умный и приятный. Входя в залу собрания, он взял меня за руку и сказал с улыбкою: «Здесь мы друзья, государь мой;[332] храм наук есть храм мира». Я засмеялся, и мы обнялись по-братски, а г. Пар* закричал: «Браво! Браво!» Между тем англичане, которые никогда не обнимаются, смотрели на нас с удивлением: им странно казалось, что два человека пришли в ученое собрание целоваться!.. Профаны! Вы не разумели нашей мистики; вы не знали, что мы подали хороший пример воюющим державам и что по тайной симпатии действий они скоро ему последуют!

    В большой зале увидели мы большой стол, покрытый книгами и бумагами; за столом, на бархатных креслах, сидел президент г. Банкс, в шляпе; перед ним лежал золотой скипетр, в знак того, что просвещенный ум есть царь земли. Секретари читали переписку, по большей части с французскими учеными. Господин Банкс всякий раз снимал шляпу и говорил: «Изъявим такому-то господину благодарность нашу за его подарок!» – Он сказывал свое мнение о книгах, но с великою скромностию. – Читали еще другие бумаги, из которых я не разумел половины. Через два часа собрание кончилось, и г. Пар* подвел меня к президенту, который дурно произносит, но хорошо говорит по-французски. Он человек тихий и для англичанина довольно приветливый.

    Лондон, июля… 1790

    Хотя Лондон не имеет столько примечания достойных вещей, как Париж, однако ж есть что видеть, и всякий день употребляю несколько часов на осматривание зданий, общественных заведений, кабинетов; например, нынешний день видел у г. Толе (Towley) редкое собрание антиков. Египетские статуи, древние барельефы, между которыми живет хозяин, как скупец между сундуками.

    Англия, богатая философами и всякого роду авторами, но бедная художниками, произвела наконец несколько хороших живописцев, которых лучшие исторические картины собраны в так называемой Шекспировой галерее. Господин Бойдель вздумал, а художники и публика оказали всю возможную патриотическую ревность для произведения в действо счастливой идеи изобразить лучшие сцены из драм бессмертного поэта как для славы его, так и для славы английского искусства. Охотники сыпали деньгами для ободрения талантов, и более двадцати живописцев неутомимо трудятся над обогащением галереи, в которой был я несколько раз с великим удовольствием. Зная твердо Шекспира, почти не имею нужды справляться с описанием и, смотря на картины, угадываю содержание. Всего более нравится мне работа Фисли, старинного Лафатерова друга;[333] он выбирает из Шекспира самое фантастическое или мечтательное и с удивительною силою, с удивительным богатством воображения дает «вещественность воздушным его творениям, дает им имя и место», a local habitation and a name, как сказал один англичанин. Если бы воскрес мечтатель-поэт, как бы обнял он мечтателя-живописца! Картины Гамильтоновы, Ангелики Кауфман, Вестовы также очень хороши и выразительны. – Тут же видел я рисунки всех картин Орфордова собрания288, купленного нашею императрицею.

    Здешняя церковь св. Павла почти столько же славна, как римская св. Петра, и есть, конечно, вторая в свете по наружному своему великолепию; вы видали рисунки той и другой: есть сходство, но много и различия. Избавлю себя и вас от подробностей; не хочу говорить о стиле, о бесчисленных колоннах, фронтонах, статуях апостолов, королевы Анны, Великобритании с копьем, Франции с короною, Ирландии с арфою, Америки с луком; и даже не скажу ни слова о величественном куполе. Все это превозносится и знатоками и невеждами. Я заметил для себя одну прекрасную аллегорию: на фронтоне портика изображен феникс, вылетающий из пламени, с латинскою надписью: «Воскресаю!», что имеет отношение к возобновлению этой церкви, разрушенной пожаром. Окружающий ее балюстрад считается первым в свете. Жаль, что она сжата со всех сторон зданиями и не имеет большой площади, на которой огромность ее показалась бы несравненно разительнее! Жаль также, что лондонский вечный дым не пощадил великолепного храма и закоптил его снизу до самого золотого шара, служащего ему короною! Вошедши во внутренность, я спешил, по совету моего вожатого, на середину церкви и, остановись под самым куполом, долго смотрел вверх и вокруг себя. Вы думаете, что друг ваш, пораженный величеством храма, был в восхищении! Нет; мысль, которая вдруг пришла мне в голову, все испортила: «Что значат все наши своды перед сводом неба? Сколько надобно ума и трудов для произведения столь неважного действия? Не есть ли искусство самая бесстыдная обезьяна природы, когда оно хочет спорить с нею и величии!» Между тем чичероне мой говорил: «Смотрите на эту гордую аркаду, на щиты, на фестоны, на все украшения; смотрите на живопись купола, на славные органы, на колонны галереи и согласитесь, что вы не видали ничего подобного!» – В так называемом хоре сделан трон для лондонского епископа и место для лондонского лорда-мэра… Вдруг началось в церкви пение столь приятное, что я забыл смотреть, слушал и пленялся во глубине души моей. Прекрасные мальчики, в белом платье, пели хором: они казались мне ангелами! Что может быть прелестнее гармонии человеческих голосов? Это непосредственный орган божественной души! Декарт, который всех животных, кроме человека, хотел признавать машинами, не мог слушать соловьев без досады: ему казалось, что нежная филомела, трогая душу, опровергает его систему, а система, как известно, всего дороже философу! Каково же материалисту слушать пение человеческое? Ему надобно быть глухим или чрезмерно упрямым. – Служение кончилось, и вожатый предложил мне идти в верхние галереи вместе с французским маркизом и женою его. Маркиз задохнулся и сел на первой галерее, но француженка всходила бодро и хотела быть на самом верху. Начались трудные ступени, темные, узкие переходы; маркиза не отставала и кричала мне: «Далее! Montez toujours!» Я был на Стразбургской башне, на Альпийских горах, но устал до смерти, и если бы не постыдился женщины, то отказался бы от славы быть на высочайшем пункте Лондона. Мы взобрались едва не под самый крест; наконец… пес plus ultra![334] остановились и забыли свою усталость. Прекрасный вид! весь город, все окружности перед глазами! Лондон кажется грудою блестящей черепицы; бесчисленные мачты на Темзе – частым камышом на маленьком ручейке; рощи и парки – густою крапивою. Мы пробыли с час, и француженка имела время показать мне свое остроумие, философию и наблюдательный дух. «В Англии, – говорит она, – надобно только нечего. Англичане прекрасны видом, но скучны до крайности; женщины здесь миловидны, и только: их дело разливать чай и нянчить детей. Парламентские ораторы кажутся мне индейскими петухами, Шекспировы трагедии – игрищами и похоронами; здешние актеры умеют только падать. Все это несносно. Не правда ли?» Я боялся противоречием еще более взволновать кровь ее, которая и без того была в страстном движении; подал ей руку в знак согласия, и мы пошли вниз, дружелюбно разделяя опасности и говоря без умолку. – «Craignez de faire un faux pas, madame». – «Ah! Les femmes en font si souvent!» – «C'est que les chûtes des femmes sont quelquefois très aimables». – «Oui, parce que les hommes en profitent», – «Elles s'en relèvent avec grâce». – «Mais non pas sans en ressentir la douleur le reste de leur jours». – «La douleur d'une belle femme est une grâce de plus». – «Et tout cela n'est que pour servir sa majesté, l'homme». – «Ce Roi est souvent détrôné, Md.» – «Comme notre bon et pauvre Louis XVI. N'est ce pas?» – «A peu près, Md.»[335].

    Между тем мы сошли в нижнюю галерею, где маркиз сообщил нам свои примечания на живопись купола и где мы забавлялись странною игрою звуков. Станьте в одном месте галереи и скажите что-нибудь очень тихо: стоящие вдали, напротив вас, слышат ясно каждое слово[336]. Звук чудным образом умножается в окружности свода, и скрып двери кажется вам сильным ударом грома. Оттуда прошли мы в библиотеку, где примечания достойна модель храма, которою архитектор св. Павла, Христофор Рен (Wren), весьма радовался, но которая для того не была произведена в действо, что походит на языческие храмы. Художник досадовал, спорил и наконец согласился сделать другой план. – На месте св. Павла было некогда славное капище Дианы; во втором веке оно превратилось в христианскую церковь, которая через 400 лет была снова украшена и посвящена апостолу Павлу; пять раз горела и не прежде как в 1711 году явилась в теперешнем своем виде. Она стоила 12 миллионов рублей.

    Лондонская крепость, Tower, построена на Темзе в одиннадцатом веке Вильгельмом Завоевателем, была прежде дворцом английских королей, их убежищем в народных возмущениях, наконец государственною темницею; а теперь в ней монетный двор, арсенал, царская кладовая и – звери!

    Я недавно читал Юма, и память моя тотчас представила мне ряд несчастных принцев, которые в этой крепости были заключены и убиты. Английская история богата злодействами; можно смело сказать, что по числу жителей в Англии более, нежели во всех других землях, погибло людей от внутренних мятежей. Здесь католики умерщвляли реформаторов, реформаторы – католиков, роялисты – республиканцев, республиканцы – роялистов; здесь была не одна французская революция. Сколько добродетельных патриотов, министров, любимцев королевских положило свою голову на эшафоте! Какое остервенение в сердцах! Какое исступление умов! Книга выпадает из рук. Кто полюбит англичан, читая их историю? Какие парламенты! Римский сенат во время Калигулы был не хуже их. Прочитав жизнь Кромвеля, вижу, что он возвышением своим обязан был не великой душе, а коварству своему и фанатизму тогдашнего времени. Речи, говоренные им в парламенте, наполнены удивительным безумием. Он нарочно путается в словах, чтобы не сказать ничего: какая ничтожная хитрость! Великий человек не прибегает к таким малым средствам: он говорит дело или молчит. Сколь бессмысленно все говоренное и писанное Кромвелем, столь умны и глубокомысленны сочинения секретаря его Мильтона, который по восшествии на престол Карла II спасся от эшафота своею поэмою289, славою и всеобщим уважением.

    Дворец Вильгельма Завоевателя еще цел и называется белою башнею, White tower, – здание безобразное и варварское! Другие короли к нему пристраивали, окружив его стенами и рвами.

    армаду290. Я с великим любопытством рассматривал флаги и всякого рода оружие, думал о Филиппе, о Елисавете, воображал смиренную гордость первого и скромное величие последней, – воображал ту минуту, когда герцог Сидония упал на колени перед своим монархом, говоря: «Флот твой погиб!» и когда Филипп, с милостию простирая к нему руку, отвечал: «Да будет воля божия!» – Я воображал всеобщую ревность лондонских граждан и солдат Елисаветиных, когда она, в виде любви и красоты, как богиня, явилась между ими, говоря: «Друзья! Не оставьте меня и отечество!» и когда все они единодушно отвечали: «Умрем за тебя и спасем отечество!..» Заметьте, что не только гишпанская армада, но почти все огромные вооружения древних и новых времен оканчивались стыдом и ничтожностию. Бог слабым помогает! Там горсть греков торжествует над бесчисленными персами; тут голландские рыбаки или швейцарские пастухи истребляют лучшие армии; здесь Венеция или прусский Фридрих противится всей Европе и заключает славный мир.

    Оттуда пошли мы в большой арсенал… Прекрасный и грозный вид! Стены, колонны, пиластры – все составлено из оружия, которое ослепляет глаза своим блеском. Одно слово – и 100 000 человек будут здесь вооружены в несколько минут. – Внизу под малым арсеналом, в длинной галерее, стоит королевская артиллерия своих латах и с мечом своим. Я долго смотрел на храброго Черного Принца291.

    мечи милосердия, духовного и временного правосудия, носимые перед английскими королями в обряде коронования, – серебряные купели для царской фамилии и пребогатый государственный венец, надеваемый королем для присутствия в парламенте и украшенный большим изумрудом, рубином и жемчугом.

    Наконец ввели нас в монетную, где делают золотые и серебряные деньги; но это английская Тайная, и вам говорят: «Сюда не ходите, сюда не глядите; туда вас не пустят!» – Мы видели кучу гиней292, но г. надзиратель не постыдился взять с нас несколько шиллингов!

    чужестранным министрам и публике, а живет в королевином дворце, Buckinghamhouse[337], где комнаты убраны со вкусом, отчасти работою самой королевы, и где всего любопытнее славные Рафаэлевы картоны или рисунки; их всего двенадцать: семь – у королевы английской, два – у короля французского, два – у сардинского, а двенадцатый – у одного англичанина, который, заняв для покупки сего драгоценного рисунка большую сумму денег, отдал его в заклад и получил назад испорченный. На них изображены разные чудеса из Нового завета; фигуры все в человеческий рост. Художники считают их образцом правильности и смелости. – Я видел торжественное собрание во дворце; однако ж не входил в парадную залу, будучи в простом фраке.

    Уаит-гал (White-Hall) был прежде дворцом английских королей – сгорел, и теперь существуют только его остатки, между которыми достойна примечания большая зала, расписанная вверху Рубенсом. В сем здании показывают закладенное окно, из которого несчастный Карл293 сведен был на эшафот. Там, где он лишился жизни, стоит мраморное изображение Иакова II; подняв руку, он указывает пальцем на место казни отца его[338].

    зависят.

    Палаты лорда-мэра и банк стоят примечательного взгляда; самый огромный дом в Лондоне есть так называемый Соммерсет-гаус на Темзе, который еще не достроен и похож на целый город. Тут соединены все городские приказы, комиссии, бюро; тут живут казначеи, секретари и проч. Архитектура очень хороша и величественна. – Еще заметны домы Бетфордов, Честерфильдов, Девонширского герцога, принца Валисского (который дает, впрочем, дурную идею о вкусе хозяина или архитектора); другие все малы и ничтожны.

    Описания свои заключу я примечанием на счет английского любопытства. Что ни пойдете вы здесь осматривать, церковь ли св. Павла, Шекспирову ли галерею или дом какой, везде находите множество людей, особливо женщин. Не мудрено: в Лондоне обедают поздно, и кто не имеет дела, тому надобно выдумывать, чем занять себя до шести часов.

    Земляки мои непременно хотели видеть славную скачку близ Виндзора, где резвая лошадь приносит хозяину иногда более ост-индского корабля. Я рад с другими всюду ехать, и в девять часов утра поскакали мы четверо в карете по виндзорской дороге; беспрестанно кричали нашему кучеру: «Скорее! Скорее!» – и в несколько минут очутились на первой станции. – «Лошадей!» – «А где их взять? Все в разгоне». – «Вздор! Это разве не лошади?» – «Они приготовлены для других; для вас нет ни одной». – Мы шумели, но без пользы и наконец решились идти пешком, несмотря на жар и пыль. – Какое превращение! Какой удар для нашей гордости! Те, мимо которых, как птицы, пролетели мы на борзых английских конях, объезжали нас один за другим, смотрели с презрением на бедных пешеходцев и смеялись. «Несносные, грубые британцы! – думал я. – Обсыпайте нас пылью; но зачем смеяться?» – Иные кричали даже: «Добрый путь, господа! Видно, по обещанию294!» – Но русских не так легко унизить: мы сами начали смеяться, скинули с себя кафтаны, шли бодро и пели даже французские арии, отобедали в сельском трактире и в пять часов, своротив немного с большой дороги, вступили в Виндзорский парк…

    Thy forests, Windsor, and thy green retreats,
    At once the Monarch's and the Muse's seats.
    Pope[339].

    … веря поэту, что это священный лес. «Здесь, – говорит он, – являются боги во всем своем великолепии; здесь Пан окружен бесчисленными стадами, Помона рассыпает плоды свои, Флора цветит луга, и дары Цереры волнуются, как необозримое море…» Описание стихотворца пышно, но справедливо. Мрачные леса, прекрасные лесочки, поля, луга, бесконечные аллеи, зеркальные каналы, реки и речки– все есть в Виндзорском парке! – Как мы веселились, отдыхали и снова утомлялись, то сидя под густою сению, где пели над нами всякого роду лесные птицы, то бегая с оленями, которых тут множество! – Стихотворец у меня в мыслях и в руках. Я ищу берегов унылой Лодоны, где, по его словам, часто купалась Цинтия – Диана…

    Из юных нимф ее дочь Тамеса, Лодона,
    Была славнее всех; и взор Эндимиона
    Лишь потому ее с Дианой различал,
    Что месяц золотой богиню украшал.
    Одна свобода ей с невинностью мила,
    И ловля птиц, зверей – утехою была.
    Одежда легкая на нимфе развевалась,
    Зефир играл в ее струистых волосах,
    И меткое копье[340] за серною свистало.
    Однажды Пан ее увидел, полюбил,
    И сердце у него желаньем воспылало.
    … В любви предмет бегущий мил,
    И нимфа робкая стыдливостью своею
    Для дерзкого еще прелестнее была.
    Как горлица летит от хищного орла,
    Как яростный орел стремится вслед за нею,
    И ближе, ближе к ней… Она изнемогает,
    Слаба, бледна… В глазах ее темнеет свет.
    Уже тень Панова Лодону настигает,
    И нимфа слышит стук ног бога за собой,
    Ей волосы… Тогда, оставлена Судьбой,
    В отчаяньи своем несчастная, к богине
    Душою обратясь, так мыслила: «Спаси,
    О Цинтия! меня; в дубравы пренеси,
    Стенаю горестно и слезы лью ручьем!»
    Исполнилось… И вдруг, как будто бы слезами
    Излив тоску свою, она течет струями,
    Стеная жалобно в журчании своем.
    Чист, хладен, как она; тот лес им орошаем,
    Где нимфа некогда гуляла и жила.
    Диана моется в его воде кристальной,
    И память нимфина доныне ей мила:
    Струи сливаются с богининой слезой.
    Пастух, задумавшись, журчанью их внимает,
    Сидя под тению, в них часто созерцает
    Луну у ног своих и горы вниз главой,
    И воду светлую собою зеленящих.
    Среди прекрасных мест излучистым путем
    Лодона тихая едва-едва струится,
    Но вдруг, быстрее став в течении своем,
    [341].

    Извините, если перевод хуже оригинала. Слушая томное журчание Лодоны, я вздумал рассказать ее историю в русских стихах.

    Мне хотелось бы многое перевести вам из «Windsor-Forest»;[342] например, счастие сельского жителя, любителя наук и любимца муз; описание бога Тамеса, который, подняв свою влажную главу, опершись на урну и озираясь вокруг себя, славословит мир и предсказывает величие Англии. Но солнце заходит, а нам должно еще видеть славную скачку. Мы спешим, спешим…

    Теперь вы, друзья мои, ожидаете от меня другой картины, хотите видеть, как тридцать, сорок человек, одетых зефирами, садятся на прекрасных, живописных лошадей, приподнимаются на стременах, удерживают дыхание и с сильным биением сердца ждут знака, чтобы скакать, лететь к цели, опередить других, схватить знамя и упасть на землю без памяти; хотите лететь взором за скакунами, из которых всякий кажется Пегасом; хотите в то же время угадывать по глазам зрителей, кто кому желает победы, чья душа за какою лошадью несется; хотите читать в них надежду, страх, опять надежду, восторг или отчаяние; хотите слышать радостные плески в честь победителя: «Браво! Виват! Ура!..» Ошибаетесь, друзья мои! Мы опоздали, ничего не видали, посмеялись над собою и пошли осматривать большой Виндзорский дворец. Он стоит на высоком месте; всход нечувствителен, а вид прекрасен. На одной стороне равнина, где извивается величественная Темза, опушенная лесочками, а на другой – большая гора, покрытая густым лесом. Перед дворцом, на террасе, гуляли принцессы, дочери королевские, в простых белых платьях, в соломенных шляпках, с тросточками, как сельские пастушки. Они резвились, бегали и кричали друг другу: «Ma soeur, ma soeur!»[343]

    Дворец построен еще Вильгельмом Завоевателем, распространен и украшен другими королями. Он славится более своим прекрасным местоположением, нежели наружным и внутренним великолепием. Я заметил несколько хороших картин: Микель-Анджеловых, Пуссеневых, Корреджиевых и портретов Вандиковых. Из спальни вход в Залу красоты, где стоят портреты прелестнейших женщин во время Карла II. Хотите ли знать имена их? Mistriss Knoff, Lawson, Lady Sunderland, Rochester, Denham, Middleton, Byron, Richmond, Clevelant, Sommerset, Northumberland, Grammont, Ossory[344]. Если живописцы не льстили, то они были подлинно красавицы, даже и в Англии, где так много приятных женских лиц… Некоторые плафоны в комнатах очень хороши; также и резная работа. Я долго смотрел на портрет нашего Великого Петра, написанный во время его пребывания в Лондоне живописцем Неллером. Император был тогда еще молод: это Марс в Преображенском мундире! – Зала св. Георгия, или Кавалеров Подвязки295 королевства296. Изобилие и Религия держат над ним корону. Тут же изображено Монархическое правление, которое опирается на Религию и Вечность. Правосудие, Сила, Умеренность и Благоразумие гонят Мятеж и Бунт. Подле трона, в осьмиугольнике, под крестом св. Георгия, окруженным подвязкою и купидонами, вырезана надпись: «Honni soit qui mal y pense!»[345] Одним словом, как в Версальском дворце все дышит Лудовиком XIV, так в Виндзорском все напоминает Карла II, о котором английские патриоты не любят вспоминать.

    Виндзорский парк

    Сидя под тению дубов Виндзорского парка, слушая пение лесных птичек, шум Темзы и ветвей, провел я несколько часов в каком-то сладостном забвении – не спал, но видел сны, восхитительные и печальные.

    мельком, вдали, подобно блистанию молний, и при конце жизни скажу: «Я не жил!»

    Мне грустно; но как сладостна эта грусть! Ах! Молодость есть прелестная эпоха бытия нашего! Сердце, в полноте жизни, творит для себя будущее, какое ему мило; все кажется возможным, все близким. Любовь и слава, два идола чувствительных душ, стоят за флером перед нами и подымают руку, чтобы осыпать нас дарами своими. Сердце бьется в восхитительном ожидании, теряется в желаниях, в выборе счастья и наслаждается возможным еще более, нежели действительным.

    Но цвет юности на лице увядает, опытность сушит сердце, уверяя его в трудности счастливых успехов, которые прежде казались ему столь легкими! Мы узнаем, что воображение украшало все приятности жизни, сокрывая от нас недостатки ее. Молодость прошла, любовь, как солнце, скатилась с горизонта – что ж осталось в сердце? Несколько милых и горестных воспоминаний – нежная тоска – чувство, подобное тому, которое имеем по разлуке с бесценным другом, без надежды увидеться с ним в здешнем свете. – А слава?.. Говорят, что она есть последнее утешение любовию растерзанного сердца, но слава, подобно розе любви, имеет свое терние, свои обманы и муки. Многие ли бывали ею счастливы? Первый звук ее возбуждает гидру зависти и злословия, которые будут шипеть за вами до гробовой доски и на самую могилу вашу излиют еще яд свой. –

    Жизнь наша делится на две эпохи: первую проводим в будущем, а вторую в прошедшем. До некоторых лет, в гордости надежд своих, человек смотрит все вперед, с мыслию: «Там, там ожидает меня судьба, достойная моего сердца!» Потери мало огорчают его, будущее кажется ему несметною казною, приготовленною для его удовольствий. Но когда горячка юности пройдет, когда сто раз оскорбленное самолюбие поневоле научится смирению, когда, сто раз обманутые надеждою, наконец перестаем ей верить, тогда, с досадою оставляя будущее, обращаем глаза на прошедшее и хотим некоторыми приятными воспоминаниями заменить потерянное счастие лестных ожиданий, говоря себе в утешение: «И мы, и мы были в Аркадии!» разговор, даже ласки верной собачки (которая не оставила нас вместе с неверными любовницами!) извлекают из глаз наших слезы благодарности, но тогда же и смерть любимой птички делает нам превеликое горе.

    Где сливаются сии две эпохи? Ни глаз не видит, ни сердце не чувствует. Однажды в Швейцарии вышел я гулять на восходе солнца. Люди, которые мне встречались, говорили: «Доброе утро, господин!» Что со мною было далее, не помню, но вдруг вывело меня из задумчивости приветствие: «Добрый вечер!» Я взглянул на небо: солнце садилось. Это поразило меня. Так бывает с нами и в жизни! Сперва говорят о человеке: «Как он молод!» и вдруг скажут о нем: «Как он стар!»

    со временем будут моими!

    Лондон, июля… 1790

    Трое русских, М*, Д* и я, в одиннадцать часов утра сошли с берега Темзы, сели на ботик и поплыли в Гринич. День прекрасный – мы спокойны и веселы – плывем под величественными арками мостов, мимо бесчисленных кораблей, стоящих на обеих сторонах в несколько рядов: одни с распущенными, флагами приходят и втираются в тесную линию; другие с поднятыми парусами готовы лететь на край мира. Мы смотрим, любуемся, рассуждаем – и хвалим прекрасную выдумку денег, которые столько чудес производят в свете и столько выгод доставляют в жизни. Кусок золота – нет, еще лучше: клочок бумажки, присланный из Москвы в Лондон, как волшебный талисман, дает мне власть над людьми и вещами: захочу – имею, скажу – сделано. Все, кажется, ожидает моих повелений. Вздумал ехать в Гринич – стукнул в руке беленькими кружками, – гордые англичане исполняют мою волю, пенят веслами Темзу и доставляют мне удовольствие видеть разнообразные картины человеческого трудолюбия и природы. – Разговор наш еще не кончился, а ботик у берега.

    Первый предмет, который явился глазам нашим, был самый предмет нашего путешествия и любопытства: Гриничская гошпиталь, где признательная Англия осыпает цветами старость своих мореходцев, орудие величества и силы ее. Немногие цари живут так великолепно, как английские престарелые матрозы. Огромное здание состоит из двух замков, спереди разделенных красивою площадью и назади соединяемых колоннадами и губернаторским домом, за которым начинается большой парк. Седые старцы, опершись на балюстрад террасы, видят корабли, на всех парусах летящие по Темзе: что может быть для них приятнее? Сколько воспоминаний для каждого! Так и они в свое время рассекали волны, с Ансоном, с Куком! – С другой стороны, плывущие на кораблях матрозы смотрят на Гринич и думают: «Там готово пристанище для нашей старости! Отечество благодарно; оно призрит и успокоит нас, когда мы в его служении истощим силы свои!»

    льет воду; Зефир бросает цветы на землю; Борей, размахивая драконовыми крыльями, сыплет снег и град. Там английский корабль, украшенный трофеями, и главнейшие реки Британии, отягченные сокровищами; там изображения славнейших астрономов, которые своими открытиями способствовали успехам навигации. – Имена патриотов, давших деньги Вильгельму III на заведение гошпитали, вырезаны на стене золотыми буквами. Тут же представлен и сей любезный англичанам король, попирающий ногами самовластие и тиранство. Между многими другими, по большей части аллегорическими, картинами читаете надписи: «Anglorum spes magna – salus publica – securitas publica»[346].

    Каждый из нас должен был заплатить около рубля за свое любопытство; не больно давать деньги в пользу такого славного заведения. У всякого матроза, служащего на королевских и купеческих кораблях, вычитают из жалованья 6 пенсов в месяц на содержание гошпитали; зато всякий матроз может быть там принят, если докажет, что он не в состоянии продолжать службы, или был ранен в сражении, или способствовал отнять у неприятеля корабль. Теперь их 2000 в Гриниче, и каждый получает в неделю 7 белых хлебов, 3 фунта говядины, 2 фунта баранины, 1 1/2 фунта сыру, столько же масла, гороху и шиллинг на табак.

    Я напомню вам слово, сказанное в Лондоне Петром Великим Вильгельму III и достойное нашего монарха. Король спросил, что ему более всего полюбилось в Англии? Петр I отвечал. «То, что гошпиталь заслуженных матрозов похожа здесь на дворец, а дворец вашего величества похож на гошпиталь». – В Англии много хорошего, а всего лучше общественные заведения, которые доказывают благодетельную мудрость правления. Salus publica есть подлинно девиз его. Англичане должны любить свое отечество.

    Гринич сам по себе есть красивый городок; там родилась Елисавета. – Мы отобедали в кофейном доме, погуляли в парке, сели в лодку, поплыли, в десять часов вечера вышли на берег и очутились в каком-то волшебном месте!..

    Вообразите бесконечные аллеи, целые леса, ярко освещенные огнями; галереи, колоннады, павильйоны, альковы, украшенные живописью и бюстами великих людей; среди густой зелени триумфальные пылающие арки, под которыми гремит оркестр; везде множество людей, везде столы для пиршества, убранные цветами и зеленью. Ослепленные глаза мои ищут мрака, я вхожу в узкую крытую аллею, и мне говорят: «Вот »[347]. Иду далее: вижу, при свете луны и отдаленных огней, пустыню и рассеянные холмики, представляющие римский стан; тут растут кипарисы и кедры. На одном пригорке сидит Мильтон – мраморный – и слушает музыку; далее – обелиск, китайский сад; наконец нет уже дороги… Возвращаюсь к оркестру.

    Если вы догадливы, то узнали, что я описываю вам славный английский Воксал297, которому напрасно хотят подражать в других землях. Вот прекрасное вечернее гульбище, достойное умного и богатого народа!

    Оркестр играет по большей части любимые народные песни, поют актеры и актрисы лондонских театров, а слушатели, в знак удовольствия, часто бросают им деньги.

    «Take care of your pockets!» – «Берегите карманы!» (потому что лондонские воры, которых довольно бывает и в Воксале, пользуются этой минутою.) В то же время открылась прозрачная картина, представляющая сельскую сцену. «Хорошо! – думал я. – Но не стоит того, чтобы бежать без памяти и давить людей».

    Лондонский Воксал соединяет все состояния: тут бывают и знатные люди и лакеи, и лучшие дамы и публичные женщины. Одни кажутся актерами, другие – зрителями. – Я обходил все галереи и осмотрел все картины, написанные по большей части из Шекспировых драм или из новейшей английской истории. Большая ротонда, где в ненастное время бывает музыка, убрана сверху до полу зеркалами; куда ни взглянешь, видишь себя в десяти живых портретах.

    Часу в двенадцатом начались ужины в павильйонах, и в лесочке заиграли на рогах. Я отроду не видывал такого множества людей, сидящих за столами, – что имеет вид какого-то великолепного праздника. Мы сами выбрали себе павильйон, велели подать цыпленка, анчоусов, сыру, масла, бутылку кларету и заплатили рублей шесть.

    Воксал в двух милях от Лондона и летом бывает отворен всякий вечер; за вход платится копеек сорок. – Я на рассвете возвратился домой, будучи весьма доволен целым днем.

    Выбор в парламент

    Вестминстер избирает двух членов. Министры желали лорда Гуда, а противники их – Фокса; более не было кандидатов. Накануне избрания угощались безденежно в двух тавернах те вестминстерские жители, которые имеют голос: в одной потчевали министры, а в другой – приятели Фоксовы. Я хотел видеть этот праздник: вошел в таверну и должен был выпить стакан вина за Фоксово здоровье. На сей раз англичане довольно шумели… «Fox for ever!» – «Да здравствует Фокс! Наш добрый, умный Фокс, лисица именем[348], лев сердцем, патриот, друг вестминстерского народа!» – Тут были всякого роду люди: и лорды и ремесленники. Кто имеет свой уголок в Вестминстере, тот имеет и голос.

    На другой день рано поутру отправился я с земляками своими на Ковенгарденскую площадь, уже наполненную народом, так что мы с трудом нашли себе место подле галереи, которая на это время делается из досок и в которой избиратели записывают свои голоса. Самих кандидатов еще не было, но друзья их работали, говорили речи, махали шляпами и кричали: «Hood for ever! Fox for ever!»[349] Тут люди в голубых лентах дружески пожимали руку у сапожников. – Вдруг явился человек лет пятидесяти, неопрятно одетый, видом неважный, снял шляпу и показал, что хочет говорить. Все умолкло. «Сограждане! – сказал он, понюхав несколько раз табаку, которым засыпан был весь длинный камзол его. – Сограждане! Истинная английская свобода у нас давно уже не в моде, но я человек старинный и люблю отечество по-старинному. Вам говорят, что нынешний день есть торжество гражданских прав ваших, но пользуетесь ли вы ими, когда вам предлагают из двух кандидатов выбрать двух членов? Они уже выбраны! Министры с противниками согласились, и над вами шутят. – (Тут он еще несколько раз понюхал табаку, а народ говорил: „Это правда, над нами шутят“.) – Сограждане! Для поддержания ваших прав, драгоценных моему сердцу, я сам себя предлагаю в кандидаты. Знаю, что меня не выберут; но по крайней мере вы будете выбирать. Я – Горн Тук: вы обо мне слыхали и знаете, что министерство меня не жалует». – «Браво! – закричали многие. – Мы подадим за тебя голоса!» В ту же минуту подошел к нему седой старик на клюках, и все вокруг меня произнесли имя его: «Вилькес! Вилькес!» Вам, друзья мои, известна история этого человека, который несколько лет играл знаменитую ролю в Англии, был страшным врагом министерства, самого парламента, идолом народа; думал только о личных своих выгодах и хотел быть ужасным единственно для того, чтобы получить доходное место; получил его, обогатился и сошел с шумного театра. Он сказал Горну: «Мой друг! Этою дрожащею рукою напишу я имя твое в книге и умру спокойнее, если ты будешь членом парламента». Горн обнял его с холодным видом и начал нюхать табак.

    сильно, пишет еще сильнее, и многие считают его автором славных «Юниевых писем»298.

    Раздался голос: «Дайте место кандидатам!» Мы увидели процессию… Напереди знамена, с изображением Гудова и Фоксова имени и с надписью: «За отечество, народ, конституцию». За ними шли друзья кандидатов с разноцветными кокардами на шляпах; за ними – сами кандидаты: Фокс, толстый, маленький, черноволосый, с густыми бровями, с румяным лицом, человек лет в сорок пять в синем фраке, – и Гуд, высокий, худой, лет пятидесяти, в адмиральское зеленом мундире. Они стали на доски, устланные коврами, и каждый говорил народу приветствие. Начался выбор. Избиратели входили в галерею и записывали голоса свои, что продолжалось несколько часов. Между тем мальчик лет тринадцати взлез на галерею и кричал над головою кандидатов: «Здравствуй, Фокс! Провались сквозь землю, Гуд!», а через минуту: «Здравствуй, Гуд! Провались сквозь землю, Фокс!» Никто не унимал шалуна, а кандидаты даже и не взглянули на него.

    Наконец объявили имена новых членов: Гуда и Фокса. За Горна Тука было только двести голосов, но он вместе с избранными говорил благодарную речь народу и сказал: «Я никак не думал, чтобы в Вестминстере нашлось двести патриотов; теперь вижу и радуюсь такому числу». – Тут Фокса посадили на кресла, украшенные лаврами, и в триумфе понесли домой; знамена развевались над его головою, музыка гремела, и тысячи голосов восклицали: «Fox for ever! Виват! Ура!» Фокс уже в пятый раз избирается от Вестминстера; итак, не мудрено, что он сидел на торжественных креслах очень покойно и свободно, то улыбался, то хмурил густые черные брови свои. – И Гуда хотели нести, но он просил увольнения, и один из друзей его сказал: «Адмирал наш любит триумфы только на море!» –

    Теперь, друзья мои, опишу вам другого роду происшествие. Сюда недавно приехал курьером из П* господин NN, человек немолодой, который, не жалея толстого брюха своего, скачет из земли в землю, чтобы остальными от прогонов червонцами кормить жену и детей своих. Итак, вы не осудите его, что он скуп и, приехав в Лондон, не хотел сшить себе фрака, а ходил по улицам в коротеньком синем мундире, в длинном красном камзоле и в черном бархатном картузе; но здешний народ – не вы: мальчики бегали за ним и кричали: «Смотрите, какая чучела!» Мы приступили к нему, чтобы он оделся по-людски, и наконец убедили. Господин NN сделал себе модный фрак, купил прекрасную шляпу и дал нам слово обновить их в день выборов. Мы зашли к нему, чтобы идти вместе на площадь, и ахнули от удивления: он надел сверх кафтана синюю толстую епанчу, а на шляпу – какой-то футляр из клеенки, боясь дождя! Мы сорвали с него то и другое, уверили, что небо чисто, – и пошли. Несчастный! Солнце долго сияло, но часу в пятом, когда уже мы возвращались домой, небо затуманилось, ударил дождь, и наш NN бросился под зонтик пирожной лавки, ругая нас немилосердо. Мы остановились и через минуту были окружены множеством людей. Вдруг видим, что приятель наш с кем-то разговаривает очень весело, смеется, рассказывает – и вдруг, оцепенев, бледнеет от ужаса… Что такое?.. У него украли из кармана деньги, которые он беспрестанно держал рукою, но, заговорившись с незнакомцем, оратор наш хотел сделать какой-то выразительный жест, вынул из кармана руку и через две секунды не нашел уже в нем кошелька. Подивитесь искусству здешних воров! Мы советовали бедному NN не брать денег; он не послушался.

    Нигде так явно не терпимы воры, как в Лондоне; здесь имеют они свои клубы, свои таверны и разделяются на разные классы: на пехоту и конницу (footpad, highwayman), на домовых и карманных (housebreaker, pickpocket). Англичане боятся строгой полиции и лучше хотят быть обкрадены, нежели видеть везде караулы, пикеты и жить в городе, как в лагере. Зато они берут предосторожность: не возят и не носят с собою много денег и редко ходят по ночам, особливо же за городом. Мы, русские, вздумали однажды в одиннадцать часов ночи ехать в Воксал. Что же? Выезжая из города, увидели, что у нас за каретою сидят человек пять с ужасными рожами; мы остановились, согнали их, но, следуя совету благоразумия, воротились назад. Негодяи могли бы в поле догнать нас и ограбить. В другой раз я и Д* испугали самих воров. Мы гуляли пешком близ Ричмонда, запоздали, сбились с дороги и очутились в пустом месте, на берегу Темзы, в бурную ночь, часу в первом; идем и видим под деревом сидящих двух человек. Добрым людям мудрено было в такое время сидеть в поле и на дожде. Что же делать? Спастись дерзостию, payer d'audace, как говорят французы – смелым бог владеет – прямо к ним, скорым шагом! Они вскочили и дали нам дорогу. – В Англии никогда не возьмут в тюрьму человека по вероятности, что он вор; надобно поймать его на деле и представить свидетелей; иначе вам же беда, если приведете его без неоспоримых законных доказательств.

    Театр

    299, на котором, однако ж, играют все лучшие ковенгарденские и друриленские актеры[350]. Зрителей всегда множество: и в ложах и в партере; народ бывает в галереях. В первый раз видел я Шекспирова «Гамлета» – и лучше, если бы не видал! Актеры говорят, а не играют; одеты дурно, декорации бедные. Гамлет был в черном французском кафтане, с толстым пучком и в голубой ленте; королева – в робронде, а король – в гишпанской епанче. Лакеи в ливрее приносят на сцену декорацию, одну ставят, другую берут на плеча, тащат – и это делается во время представления! Какая розница с парижскими театрами! Я сердился на актеров не за себя, а за Шекспира и дивился зрителям, которые сидели покойно и с великим вниманием слушали; изредка даже хлопали. Угадайте, какая сцена живее всех действовала на публику? Та, где копают могилу для Офелии и где работники, играя словами, говорят, что первый дворянин был Адам300, the first that ever bore arms[351], и тому подобное. Одна Офелия занимала меня: прекрасная актриса[352]«Нине»301; и поет очень приятно. – Я видел еще оперу «Инкле и Ярико»302 (которую играли не очень хорошо, но гораздо лучше «Гамлета») и еще три комедии, или буфонады, в которых зрители очень смеялись. – Говорят, что у англичан есть Мельпомена303«Андромаху»304. Маркези и Мара пели; музыка прекрасная. Дни два отзывался в ушах моих трогательный дуэт:

    Quando mai, astri tirrani,
    Avran fine i nostri affanni?
    Quando paghi mai sarete
    [353]

    В театре я купил эту оперу, поднесенную принцу Валлисскому при следующем английском письме, которое перевожу для вас как редкую вещь:

    «Странно покажется, что я осмеливаюсь поднести италиянскую оперу вашему королевскому высочеству. Хотя Юпитер принимал в жертву быков, но никто не смел дарить его мухами. Принц, столь искусный, как ваше высочество, во всех отвлеченных науках и самой изящнейшей литературе, не может дорожить оперною безделкою. Восхитительные прелести музыки, рассыпанные в сей опере, озлащают некоторым образом сей малый труд, но я имею нечто важнейшее для моего оправдания. Славный понтифекс305поваренном искусстве, и мы читаем в Вал. Максиме306, что персидский монарх принял в дар старый кафтан с таким снисхождением, что наградил дателя Самоским островом. Первый был самый остроумнейший из владык земных, а второй – сильнейший: два качества, которые чудесно соединяются в вашем высочестве. Лучезарное светило не отказывает в улыбке своей ни червячку, ни былинке, а высокая благодетельность вашего сердца не имеет другого примера. – Вашего высочества покорнейший слуга К. Ф. Бадини».

    Лондон, июля… 1790

    Я хотел идти за город, в прекрасную деревеньку Гамстет, хотел взойти на холм Примроз, где благоухает скошенное сено, хотел оттуда посмотреть на Лондон, возвратиться к ночи в город и ехать в Воксал… Но нигде не был и не жалею. День не пропал: сердце мое было тронуто!

    … собачка, привязанная на снурке. Собачка остановилась, начала ко мне ласкаться, лизать ноги мои; нищий сказал томным голосом: «Добрый господин! Сжалься над бедным и слепым!» – «My dear sir, I am poor and blind!» Я отдал ему шиллинг. Он поклонился, тронул снурок, и собачка побежала. Я пошел за ними. Собачка вела его серединою тротуара, как можно далее от края и всех отверстий, чтобы слепой старик не упал; часто останавливалась, ласкала людей (но не всех, а по выбору: она казалась физиогномистом!), и почти всякий давал нищему. Мы прошли две улицы. Собачка остановилась подле женщины, немолодой, но миловидной и очень бедно одетой, которая против одного дому сидела на стуле, играла на лютне и пела жалобным голосом. Прекрасный мальчик, также бедно одетый, держал в руке несколько печатных листочков, стоял прислонившись к стене и умильно смотрел на поющую. Увидев старика, он подбежал к нему и сказал: «Добрый Томас! Здоров ли ты?» – «Слава богу! А мать твоя?.. Как она хорошо поет! Послушаю». – Сын начал ласкать собачку, а мать, поговорив с стариком, снова заиграла и запела… Я долго слушал и положил ей на колени несколько пенсов. Мальчик взглянул на меня благодарными глазами и подал мне печатный листок. Это был гимн, который пела мать его. Вместо того чтобы идти за город, я возвратился домой и перевел гимн. Вот он:

    Господь есть бедных покровитель
    И всех печальных утешитель;
    И двум тоскующим сердцам
      Пошлет в свой час отраду.
    Отдаст ли нас он в жертву гладу?
      Забудет ли отец детей?
      (Есть сердце у людей!),
    А мы молитвой и слезами
      Заплатим долг ему.

    В словах нет ничего отменного, но если б вы, друзья мои, слышали, как бедная женщина пела, то не удивились бы, что я переводил их – со слезами.

    Нынешнюю ночь карета служила мне спальнею! – В восемь часов отправились мы, русские, в Ранела пешком; не шли, а бежали, боясь опоздать, устали до смерти, потому что от моей улицы до Ранела, конечно, не менее пяти верст, и в десятом часу вошли в большую круглую залу, прекрасно освещенную, где гремела музыка. Тут в летние вечера собирается хорошее лондонское общество, чтобы слушать музыку и гулять. В ротонде сделаны в два ряда ложи, где женщины и мужчины садятся отдыхать, пить чай и смотреть на множество людей, которые вертятся в зале. Мы взглянули на собрание, на украшения залы, на высокий оркестр и пошли в сад, где горел фейерверк; но, любуясь им, чуть было не подвергнулись судьбе Семелеиной: искры осыпали нас с головы до ног. – Возвратясь в ротонду, я сел в ложе подле одного старика, который насвистывал разные песни, как Стернов дядя Тоби307, но, впрочем, не мешал мне молчать и смотреть на публику. Может быть, действие свеч обманывало глаза мои, только мне казалось, что я никогда еще не видывал вместе столько красавиц и красавцев, как в Ранела; а вы согласитесь, что такое зрелище очень занимательно. К несчастию, у меня страшно болела голова, и я во втором часу, оставив товарищей своих веселиться, пошел искать кареты, с трудом нашел, сел, велел везти себя в Оксфордскую улицу и заснул. Просыпаюсь у своего дому – вижу день – смотрю на часы: пять… Итак, я три часа ехал! Кучер сказал, что мы около двух стояли на одном месте и что никак нельзя было проехать за множеством карет.

    Лондон, июля… 1790

    Нынешнее утро видел я в славном Британском музеуме множество древностей египетских, этрусских, римских, жертвенных орудий, американских идолов и проч. Мне показывали одну египетскую глиняную ноздреватую чашу, которая имеет удивительное свойство: если налить ее водою и вложить в который-нибудь из ее наружных поров салатное семя, то оно распустится и через несколько дней произведет траву, Я с любопытством рассматривал еще , или маленькие глиняные и стеклянные сосуды, в которые римляне плакали на погребениях; но всего любопытнее был для меня оригинал Магны Харты, или славный договор англичан с их королем Иоанном, заключенный в XIII веке и служащий основанием их конституции. Спросите у англичанина, в чем состоят ее главные выгоды? Он скажет: «Я живу, где хочу; уверен, в том, что имею; не боюсь ничего, кроме законов». Разогните же Магну Харту: в ней король утвердил клятвенно сии права для англичан – и в какое время? Когда все другие европейские, народы были еще погружены в мрачное варварство.

    Из музеума прошел я в дом Ост-Индской компании и видел с удивлением огромные магазины ее. Общество частных людей имеет в совершенном подданстве богатейшие, обширные страны мира, целые (можно сказать) государства, избирает губернаторов и других начальников, содержит там армию, воюет и заключает мир с державами! Это беспримерно в свете. Президент и 24 директора управляют делами. Компания продает свои товары всегда с публичного торгу – и хотя снабжает ими всю Европу, хотя выручает за них миллионы, однако ж расходы ее так велики, что она очень много должна. Следственно, ей более славы, нежели прибыли; но согласитесь, что английский богатый купец не может завидовать никакому состоянию людей в Европе!

    Семейственная жизнь

    Берега Темзы прекрасны; их можно назвать цветниками – и, вопреки английским туманам, здесь царствует флора. Как милы сельские домики, оплетенные розами снизу до самой кровли[354]

    Но картина добрых нравов и семейственного счастия всего более восхищает меня в деревнях английских, в которых живут теперь многие достаточные лондонские граждане, делаясь на лето поселянами. Всякое воскресенье хожу в какую-нибудь загородную церковь слушать нравственную, ясную проповедь во вкусе Йориковых и смотреть на спокойные лица отцов и супругов, которые все усердно молятся всевышнему и просят, кажется, единственно о сохранении того, что уже имеют. В церквах сделаны ложи – и каждая занимается особливым семейством. Матери окружены детьми – и я нигде не видывал таких прекрасных малюток, как здесь: совершенно кровь с молоком, как говорят русские: одушевленные цветочки, любезные Зефиру; все маленькие Эмили, все маленькие Софии308. Из церкви каждая семья идет в свой садик, который разгоряченному воображению кажется по крайней мере уголком Мильтонова Эдема; но, к счастию, тут нет змея-искусителя: миловидная хозяйка гуляет рука в руку с мужем своим, а не с прелестником, не с 309…Одним словом, здесь редкий холостой человек не вздохнет, видя красоту и счастие детей, скромность и благонравие женщин. Так, друзья мои, здесь женщины скромны и благонравны, следственно, мужья счастливы; здесь супруги живут для себя а не для света. Я говорю о среднем состоянии людей; впрочем, и самые английские лорды, и самые английские герцоги не знают того всегдашнего рассеяния, которое можно назвать стихиею нашего так называемого хорошего общества. Здесь бал или концерт есть важное происшествие: об нем пишут в газетах. У нас правило: вечна быть в гостях или принимать гостей«Я хочу быть счастливым дома и только изредка иметь свидетелей моему счастию». Какие же следствия? Светские дамы, будучи всегда на сцене, привыкают думать единственно о театральных добродетелях. Со вкусом одеться, хорошо войти, приятно взглянуть есть важное достоинство для женщины, которая живет в гостях, а дома только спит или сидит за туалетом. Ныне большой ужин, завтра бал: красавица танцует до пяти часов утра, и на другой день до того ли ей, чтобы заниматься своими нравственными должностями? Напротив того, англичанка, воспитываемая для домашней жизни, приобретает качества доброй супруги и матери, украшая душу свою теми склонностями и навыками, которые предохраняют нас от скуки в уединении и делают одного человека сокровищем для другого. Войдите здесь поутру в дом: хозяйка всегда за рукодельем, за книгою, за клавесином, или рисует, или пишет, или учит детей в приятном ожидании той минуты, когда муж, отправив свои дела, возвратится с биржи, выйдет из кабинета и скажет: «Теперь я твой! Теперь я ваш!» Пусть назовут меня чем кому угодно, но признаюсь, что я без какой-то внутренней досады не могу видеть молодых супругов в свете и говорю мысленно: «Несчастные! Что вы здесь делаете? Разве дома, среди вашего семейства, в объятиях любви n дружбы, вам не сто раз приятнее, нежели в этом пусто-блестящем кругу, где не только добрые свойства сердца, но и самый ум едва ли не без дела; где знание какой-то приличности составляет всю науку; где быть не странным есть верх искусства для мужчины и где две, три женщины бывают для того, чтобы удивлялись красоте их, а все прочие… бог знает, для чего; где с большими издержками и хлопотами люди проводят несколько часов в утомительной игре ложного веселья? Если у вас нет детей, мне остается только жалеть, что вы не умеете наслаждаться друг другом и не знаете, как мило проводить целые дни с любезным человеком, деля с ним дело и безделье, в полной душевной свободе, в мирном расположении сердца. А если вы – родители, то пренебрегаете одну из святейших обязанностей человечества. В самую ту минуту, когда ты, беспечная мать, прыгаешь в контрдансе, маленькая дочь твоя падает, может быть, из рук неосторожной кормилицы, чтобы на всю жизнь сделаться уродом, или семилетний сын, оставленный с наемным учителем и слугами, видит какой-нибудь дурной пример, который сеет в его сердце порок и несчастие. Сидя за клавесином, среди блестящего общества, ты, красавица, хочешь нравиться и поешь, как малиновка; но малиновка не оставляет птенцов своих! Одна попечительная мать имеет право жаловаться на судьбу, если нехороши дети ее; а та, которая светские удовольствия предпочитает семейственным, не может назваться попечительною».

    И каким опасностям подвержена в свете добродетель молодой женщины? Скажите, не виновна ли она перед своим мужем, как скоро хочет нравиться другим? Что же иное может питать склонность ее к светским обществам? Слабости имеют свою постепенность, и переливы едва приметны. Сперва молодая супруга хочет только заслужить общее внимание или красотою, или любезностию, чтобы оправдать выбор ее мужа, как думает, а там родится в ней желание нравиться какому-нибудь знатоку – надобно хитрить, заманивать, подавать надежду; а там… не увидишь, как и сердце вмешается в планы самолюбия; а там – бедный муж! бедные дети!

    Всего же несчастнее она сама. Хорошо, если бы до конца можно было жить в упоении страстей, но есть время, в которое все оставляет женщину, кроме ее добродетели, в которое одна благодарная любовь супруга и детей может рассеять грусть ее о потерянной красоте и многих приятностях жизни, увядающих вместе с цветом наружных прелестей. Что, если оскорбленный муж убегает тогда ее взоров, если дурно воспитанные дети, не обязанные ей ничем, кроме несчастной жизни и пороков своих, всякий час растравляют раны ее сердца знаками холодности, нелюбви, самого презрения?.. Обратится ли к свету? Но там время переломило ее скипетр, угодники исчезли – зефир опахала ее не приманивает уже сильфов310, – и разве подобная ей несчастная кокетка сядет подле нее, чтобы излить желчь свою на умы и на сердца людей.

    Говорю о женщинах для того, что сердцу моему приятнее заниматься ими, но главная вина, без всякого сомнения, на стороне мужчин, которые не умеют пользоваться своими правами для взаимного счастия и лучше хотят быть строптивыми рабами, нежели умными, вежливыми и любезными властелинами нежного пола, созданного прельщать, следственно, не властвовать, потому что сила не имеет нужды в прельщении. Часто должно жалеть о муже, но о никогда. Мягкое женское сердце принимает всегда образ нашего, и если бы мы вообще любили добродетель, то милые красавицы из кокетства сделались бы добродетельными.

    Я всегда думал, что дальнейшие успехи просвещения должны более привязать людей к домашней жизни. Не пустота ли душевная вовлекает нас в рассеяние? Первое дело истинной философии есть обратить человека к неизменным удовольствиям натуры. Когда голова и сердце заняты дома приятным образом, когда в руке книга, подле милая жена, вокруг прекрасные дети, захочется ли ехать на бал или на большой ужин?

    Мысль моя не та, чтобы супруги должны были всю жизнь провести с глазу на глаз. Гименей не есть ни тюремщик, ни отшельник, и мы рождены для общества; но согласитесь, что в светских собраниях всего менее наслаждаются обществом. Там нет места ни рассуждениям, ни рассказам, ни излияниям чувства; всякий должен сказать слово мимоходом и увернуться в сторону, чтоб пустить другого на сцену; все беспокойны, чтобы не проговориться и не обличить своего невежества в хорошем тонепринуждением, без связи, а всего более без интереса. – Но приятностию общества наслаждаемся мы в коротком обхождении с друзьями и сердечными приятелями, которых первый взор открывает душу, которые приходят к нам меняться мыслями и наблюдениями, шутить в веселом расположении, грустить в печальном. Выбор таких людей зависит от ума супругов, и не всего ли ближе искать их между теми, которых сама натура предлагает нам в друзья, то есть между родственниками? О милые союзы родства! Вы бываете твердейшею опорою добрых нравов – и если я в чем-нибудь завидую нашим предкам, то, конечно, в привязанности их к своим ближним.

    Вольтер в конце своего остроумного и безобразного романа[355] говорит: «Друзья! Пойдем работать в саду!», слова, которые часто отзываются в душе моей после утомительного размышления о тайне рока и счастия. Можно еще примолвить: «Пойдем любить своих домашних, родственников и друзей, а прочее оставим на произвол судьбы!»

    компании и даже не в собрании здешнего Ученого королевского общества, говорю я: «Англичане просвещены!», – нет, но видя, как они умеют наслаждаться семейственным счастием, твержу сто раз: «Англичане просвещены!»

    Литература

    Литература англичан, подобно их характеру, имеет много особенности и в разных частях превосходна. Здесь отечество поэзии (Poésie descriptive): французы и немцы переняли сей род у англичан, которые умеют замечать самые мелкие черты в природе. По сие время ничто еще не может сравняться с Томсоновыми «Временами года»; их можно назвать зеркалом натуры. Сен-Ламбер лучше нравится французам, но он в своей поэме кажется мне парижским щеголем, который, выехав в загородный дом, смотрит из окна на сельские картины и описывает их в хороших стихах, а Томсона сравню с каким-нибудь швейцарским или шотландским охотником, который, с ружьем в руке, всю жизнь бродит по лесам и дебрям, отдыхает иногда на холме или на скале, смотрит вокруг себя и что ему полюбится, что природа вдохнет в его душу, то изображает карандашом на бумаге. Сен-Ламбер кажется приятным гостем натуры, а Томсон – ее родным и домашним. – В английских поэтах есть еще какое-то простодушие, не совсем древнее, но сходное с гомеровским, есть меланхолия, которая изливается более из сердца, нежели из воображения, есть какая-то странная, но приятная мечтательность, которая, подобно английскому саду, представляет вам тысячу неожидаемых вещей. – Самым же лучшим цветком британской поэзии считается Мильтоново описание Адама и. Евы и Драйденова «Ода на музыку». Любопытно знать то, что поэма Мильтонова, в которой столь много прекрасного и великого, сто лет продавалась, но едва была известна в Англии. Первый Аддисон поднял ее на высокий пьедесталь и сказал: «Удивляйтесь!»

    В драматической поэзии англичане не имеют ничего превосходного, кроме творений одного автора; но этот автор есть Шекспир, и англичане богаты.

    которые окружают на улице странно одетого человека и кричат: «Какой смешной! Какой чудак!»

    Всякий автор ознаменован печатию своего века. Шекспир хотел нравиться современникам, знал их вкус и угождал ему; что казалось тогда остроумием, то ныне скучно и противно: следствие успехов разума и вкуса, на которые и самый великий гений не может взять мер своих311. Но всякий истинный талант, платя дань веку, творит и для вечности; современные красоты исчезают, а общие, основанные на сердце человеческом и на природе вещей, сохраняют силу свою как в Гомере, так и в Шекспире. Величие, истина характеров, занимательность приключений, откровение воображение, и вы найдете все роды поэзии в Шекспировых сочинениях. Он есть любимый сын богини Фантазии, которая отдала ему волшебный жезл свой, а он, гуляя в диких садах воображения, на каждом шагу творит чудеса!

    Еще повторяю: у англичан один Шекспир! Все их новейшие трагики только что хотят быть сильными, а в самом деле слабы духом. В них есть шекспировский бомбаст312, а нет Шекспирова гения. В изображении страстей всегда почти заходят они за предел истины и натуры, может быть, оттого, что обыкновенное, то есть истинное, мало трогает сонные и флегматические сердца британцев: им надобны ужасы и громы, резанье и погребения, исступление и бешенство. Нежная черта души не была бы здесь примечена; тихие звуки сердца без всякого действия исчезли бы в лондонском партере. – Славная Аддисонова трагедия313 «Grecian daughter», «Fair penitent», «Jean Shore»314[356] и проч., трогают более содержанием и картинами, нежели чувством и силою авторского таланта. – Комедии их держатся запутанными интригами и карикатурами; в них мало истинного остроумия, а много буфонства, здесь Талия не смеется, а хохочет.

    Примечания достойно то, что одна земля произвела и лучших романистов и лучших историков. Ричардсон и Фильдинг выучили французов и немцев писать романы как , а Робертсон, Юм, Гиббон влияли в историю привлекательность любопытнейшего романа умным расположением действий, живописью приключений и характеров, мыслями и слогом. После Фукидида и Тацита ничто не может сравняться с историческим триумвиратом Британии[357].

    Новейшая английская литература совсем недостойна внимания: теперь пишут здесь только самые посредственные романы, а стихотворца нет ни одного хорошего. Йонг, гроза счастливых и утешитель несчастных, и Стерн, оригинальный живописец чувствительности, заключили фалангу бессмертных британских авторов.

    А я заключу это письмо двумя-тремя словами об английском языке. Он всех на свете легче и простее, совсем почти не имеет грамматики, и кто знает частицы of и to, знает склонения; кто знает will и schall, знает спряжения; все неправильные глаголы можно затвердить в один день. Но вы, читая, как азбуку, Робертсона и Фильдинга, даже Томсона и Шекспира, будете с англичанами немы и глухи, то есть ни они вас, ни вы их не поймете. Так труден английский выговор, и столь мудрено узнать слухом то слово, которое вы знаете глазами! Я все понимаю, что мне напишут, а в разговоре должен угадывать. Кажется, что у англичан рты связаны или на отверстие их положена министерством большая пошлина: они чуть-чуть разводят зубы, свистят, намекают, а не говорят. Вообще английский язык груб, неприятен для слуха, но богат и обработан во всех родах для письма – богат краденым отнятым у других. Все ученые и по большей части нравственные слова взяты из французского или из латинского, а коренные глаголы из немецкого. Римляне, саксонцы, датчане истребили и британский народ и язык их; говорят, что в Валлисе есть некоторые его остатки. Пестрота английского языка не мешает ему быть сильным и выразительным, а смелость стихотворцев удивительна; но гармонии и того, что в реторике называется числом315, совсем нет. Слова отрывистые, фразы короткие, и ни малого разнообразия в периодах. Мера стихов всегда одинакая: ямбы в 4 или в 5 стоп с мужеским окончанием. – Да будет же честь и слава нашему языку, который в самородном богатстве своем, почти без всякого чуждого примеса, течет, как гордая, величественная река – шумит, гремит, – и вдруг, если надобно, смягчается, журчит нежным ручейком и сладостно вливается в душу, образуя все меры, какие заключаются только в падении и возвышении человеческого голоса!

    … 1790

    В восемь часов вечера я позвонил в своем маленьком кабинете, и вместо моей Дженни (которая, сказать правду, не очень красива собою) вошла ко мне прелестная девушка лет семнадцати. Я удивился и смотрел на нее в молчании. Она спрашивала: «Что угодно господину?» и краснелась, приседала, глядела в землю и наконец изъяснила мне, что Дженни, пользуясь воскресеньем, гуляет за городом, а она взялась на несколько часов заступить ее место в доме. Я хотел знать имя красавицы. – «София». – Ее состояние. – «Служанка в пансионе». – Ее забавы, удовольствия в жизни. – «Работа, милость госпожи, хорошая книжка». – Ее надежды. – «Накопить несколько гиней и возвратиться в Кентское графство к старику отцу, который живет в большой нужде». – София принесла мне чай, налила, по усильной просьбе моей сама выпила чашку, но никак не хотела сесть и при всяком слове краснелась, хотя я остерегался нескромности в разговоре с нею. Впрочем, к моему удивлению, английские фразы сами собою мне представлялись, и если бы я всякий день мог говорить с прелестною Софиею, то через месяц заговорил бы, как – оратор парламента! С чувством скажу вам, друзья мои, что англичанки и в самом низком состоянии чрезвычайно любезны своею кротостию.

    В нынешнее воскресенье поговорю о воскресеньи. Оно здесь свято и торжественно; самый бедный поденщик перестает работать, купец запирает лавку, биржа пустеет, спектакли затворяются, музыка молчит. Все идут к обедне; люди, привязанные своими упражнениями и делами к городу, разъезжаются по деревням; народ толпится на гульбищах, и бедный по возможности наряжается. Что у французов генгеты, то здесь Thea-gardens, или сады, где народ пьет чай и пунш, ест сыр и масло. Тут-то во всей славе являются горнишные девушки в длинных платьях, в шляпках, с веерами, тут ищут они себе женихов и счастия, видятся с своими знакомыми, угощают друг друга и набираются всякого рода анекдотами, замечаниями на целую неделю. Тут, кроме слуг и служанок, гуляют ремесленники, сидельцы, аптекарские ученики – одним словом, такие люди, которые имеют уже некоторый вкус в жизни и знают, что такое хороший воздух, приятный сельский вид и проч. Тут соблюдается тишина и благопристойность; тут вы любите англичан.

    питейные домы, где веселится подлая лондонская чернь! – Такова судьба гражданских обществ: хорошо сверху, в середине, а вниз не заглядывай. Дрожжи и в самом лучшем вине бывают столь же противны вкусу, как и в самом худом.

    Дурное напоминает дурное: скажу вам еще, что на лондонских улицах ввечеру видел я более ужасов разврата, нежели и в самом Париже. Оставляя другое (о чем можно только говорить, а не писать), вообразите, что между несчастными жертвами распутства здесь много двенадцатилетних девушек! Вообразите, что есть мегеры, к которым изверги матери приводят дочерей на смотр и торгуются!

    Я начал письмо свое невинностию, а кончил предметом омерзения! – Любезная София! Прости меня.

    Славная Вестминстерская зала (Westminster-hall) построена еще в XI веке, как некоторые историки утверждают. Она считается самою огромнейшею в Европе, и свод ее держится сам собою, без столбов. В ней торжествуется коронация английских монархов; в ней бывают и чрезвычайные заседания верхнего парламента, когда он судит государственного пэра. Таким образом, случилось мне видеть там суд Гастингса, Hastings' trial, который уже 10 лет продолжается и который был для меня любопытен. Достав билет через нашего посла, я занял место в верхней галерее, среди множества зрителей. Мы долго ждали. Наконец явился Фокс, в черном французском кафтане, с кипою бумаг; а за ним Борк, сухощавый старик в очках, также в черном кафтане и с бумагами. Вы знаете, что нижний парламент, именем народа, обвиняет Гастингса, бывшего губернатора Ост-Индии, в разных преступлениях, и выбрал адвокатами Борка, Фокса и Шеридана, чтобы доказывать вины его в судилище лордов. Отворились большие двери – и судьи, члены верхнего парламента, вошли тихо и торжественно друг за другом в своих мантиях, а духовные, то есть епископы, в высоких шапках, и сели по местам. Фокс стал напротив лорда-канцлера и начал говорить речь, которая продолжалась целые… четыре часа! Он исчислял все доказательства Гастингсова корыстолюбия, все его беззаконные дела, оскорбительные для чести, для имени английского народа; говорил сильно, иногда с жаром, и отдыхал единственно тогда, когда надлежало представить улики в подлиннике. В таком случае Борк заступал место его и читал бумаги, а ритор садился на стул, утираясь белым платком, а через пять минут снова начинал говорить. Я не столько жалел Фоксовой груди, сколько бедных лордов – слушать, по крайней море сидеть столько времени на одном месте, без движения, с важностию, с видом внимания! Фокс требовал от них не безделки, а жизни Гастингсовой, называя его вором, злодеем, чудовищем – и в присутствии его самого. Гастингс, старик лет за шестьдесят, седой, худенький, в голубом французском кафтане, сидел на креслах подле самого ритора, который над его головою требовал его головы! Но умный старик казался совершенно покойным, равнодушным; даже худо слушал, посматривая то на судей, то на своих двух адвокатов, которые с великою прилежностию записывали обвинения, сидя подле клиента. Он уверен, что его оправдают. «Но виноват ли он подлинно?» – спросите вы. Против человечества – виноват; против Англии – нет. Гастингс не злодей в сердце своем, но, зная тайную политику английского министерства, зная выгоды Ост-Индской компании, жертвовал, может быть, собственными благородными чувствами тому предмету, для которого послали его в Индию; тиранствовал, чтобы утвердить там власть англичан, и, стараясь умножать доходы компании, умножил, может быть, и свои – за что, однако ж, министры не предадут его в жертву парламентским говорунам. Англичанин человеколюбив у себя; а в Америке, в Африке и в Азии едва не зверь; по крайней мере с людьми обходится там как с зверями; накопит денег, возвратится домой и кричит: «Не тронь меня; я – человек!» Торжество английского правосудия состоит единственно в том, что Гастингса бранят, разоряют именем закона; риторы истощают свое красноречие, занимают публику, журналистов; лорды зевают, дремлют на больших креслах; всякий делает свое дело – и довольно! Что принадлежит до Фоксова таланта, то я назову его скорее складною говорливостию критики; а славный Борк уже стареется. – Наконец Фокс кончил, поклонился и сошел с кафедры. Один из Гастингсовых адвокатов сказал пэрам: «Милорды! Генерал NN не успел представить вам отзыва в пользу нашего клиента, уехал в свое отечество, в Швейцарию, для поправления здоровья, но он скоро возвратится». Тут Борк выступал вперед и примолвил с важным видом: «Милорды! Пожелаем господину генералу счастливого пути и лучшего здоровья!» Все лорды, все зрители засмеялись, встали – и пошли домой.

    Подле Вестминстерской залы, в остатках огромного дворца, который сгорел[358] при Генрихе VIII, собирается обыкновенно верхний и нижний парламент. В заседаниях первого не бывает никого, кроме членов; я мог видеть только залу собрания, украшенную богатыми обоями, на которых изображено разбитие гишпанской армады. В конце залы возвышается королевский трон, а подле два места для старших принцев крови; за троном сидят молодые лорды, которые не имеют еще голоса; на правой стороне епископы, против короля пэры, герцоги и проч. Замечания достойно то, что канцлер и оратор сидят на шерстяных шарах: древнее и, как уверяют, символическое обыкновение! Шар означает важность торговли (не знаю, почему), а шерсть – суконные английские фабрики, требующие внимания лордов.

    клерков, или секретарей, за столом, на котором лежит золотой скипетр; они трое должны быть всегда в шпанских париках и в мантиях; все прочие-в обыкновенных кафтанах, в шляпах, сидят на лавках, из которых одна другой выше. Кто хочет говорить, встает и, снимая шляпу, обращает речь свою к президенту, то есть к оратору, который, подобно дядьке, унимает их, если они заговорят не дело, и кричит: «То order!» – «В порядок!» Члены могут всячески бранить друг друга, только не именуя, а, например, так: «Почтенный господин, который говорил передо мною, есть глупец», – и проч. Министрам часто достается; они иногда отбраниваются, иногда отмалчиваются, а когда пойдет дело на голоса316, большинство всегда на их стороне. Кто говорит хорошо, того слушают; в противном случае кашляют, стучат ногами, шумят; а при всяком важном слове кричат: «Hearken!» – «Слушайте!» Заседание открывается в три часа пополудни молитвою и продолжается иногда до двух за полночь. Розница между парижским народным собранием и английским парламентом есть та, что первое шумнее; впрочем, и парламентские собрания довольно беспорядочны. Члены беспрестанно встают, поклонясь оратору, как школьному магистру317, бегают вон, едят и проч. – Их числом 558; налицо же не бывает никогда и трех сот. Едва ли 50 человек говорят когда-нибудь; все прочие немы, иные, может быть, и глухи – но дела идут своим порядком, и хорошо. Умные министры правят, умная публика смотрит и судит. Член может говорить в парламенте все, что ему угодно; по закону он не дает ответа.

    Вестминстерское аббатство

    Церковные английские хроники наполнены чудесными сказаниями о сем древнем аббатстве. Например, они говорят, что сам апостол Петр, окруженный ликами ангелов, освятил его в начале VII века, при короле Себерте. Как бы то ни было, оно есть самое древнейшее здание в Лондоне, несколько раз горело, разрушалось и снова из праха восставало. Славный Рен, строитель Павловской церкви, прибавил к нему две новые готические башни, которые, вместе с северным портиком, называемым Salomon's Gate, всего более украшают внешность храма. Внутренность разительна: огромный свод величественно опускается на ряд гигантских столпов, между которыми свет и мрак разливаются. Тут всякий день бывает утреннее и вечернее служение; тут венчаются короли английские; тут стоят и гробы их!.. Я вспомнил французский стих:

    Нельзя без ужаса с престола – в гроб ступить!

    Тут сооружены монументы героям, патриотам, философам, поэтам; и я назвал бы Вестминстер храмом бессмертия, если бы в нем не было многих имен, совсем недостойных памяти. Чтобы думать хорошо о людях, надобно читать не историю, а надгробные надписи: как хвалят покойников! – Замечу важнейшие монументы и переведу некоторые надписи.

    На черном и белом мраморном памятнике лорда Кранфильда подписано женою его: «Зависть воздвигала бури против моего славного и добродетельного супруга, но он, с чистою душою, смело стоял на корме, крепко держался за руль совести, рассекал волны, спасся от кораблекрушения, в глубокую осень жизни своей бросил якорь и вышел на тихий берег уединения. Наконец сей изнуренный мореходец отправился на тот свет, и корабль его счастливо пристал к небу».

    «Иоанн Драйден родился в 1632, умер в 1700 году. Герцог Букингам соорудил ему сей монумент». – Подле, как нарочно, вырезана самая пышная эпитафия на памятнике стихотворца Кауле (Cowley): «Здесь лежит Пиндар, Гораций и Виргилий Англии, утеха, красота, удивление веков», и проч. – На гробе самого герцога Букингама, друга Попова, читаете: «Я жил и сомневался; умираю и не знаю; что ни будет, на всё готов». – А ниже: «За короля моего – часто, за отечество – всегда».

    Готический монумент древнейшего английского стихотворца Часера почти совсем развалился. Часер жил в четвертом-надесять веке, писал неблагопристойные сказки, хвалил своего родственника герцога Ланкастерского и помог ему стихами своими взойти на престол.

    Несчастный граф Эссекс посвятил белый мраморный памятник Бену Джонсону, современнику Шекспирову, с надписью: «О rare Ben Johnson!» – «О редкий Джонсон!»

    На гробе Спенсера подписано: «Он был царь поэтов своего времени, и божественный ум его всего лучше виден в его творениях».

    Ботлер сочинил славную поэму «Годибраса», осмеивая в ней кромвелевских республиканцев и фанатизм. Двор и король хвалили поэму, но автор умер с голоду. Барбер, лондонский мэр, сказал: «Кто в жизни не имел пристанища, тому сделаем хотя по смерти достойный его монумент», – сказал и сделал.

    «У греков – Гомер и Пиндар; здесь – Мильтон и Грей!»

    Преклоните колена… Вот Шекспир!.. стоит, как живой, в одежде своего времени, опершись на книгу, в глубокой задумчивости… Вы узнаете предмет его глубокомыслия, читая следующую надпись, взятую из его драмы «The Tempest»: [359]

    Колоссы гордые, веков произведенье,
    И храмы славные, и самый шар земной
    Со всем, что есть на нем, исчезнет, как творенье
        В пространствах не оставив!

    Четыре времени года изображены на гробнице Томсоновой. Отрок указывает на них и подает венок поэту.

    Герцог и герцогиня Квинсберри почтили прекрасным монументом Гея, творца «Оперы нищих».[360] Эпитафия сочинена самим Геем:

    Так прежде думал я, а ныне знаю то.

    Музыкант Гендель, изображенный славным Рубильяком, слушает ангела, который в облаках, над его головою, играет на арфе. Перед ним лежит его оратория «Мессия», разогнутая на прекрасной арии: «I know that my Redeemer lives», – «Знаю, что жив Спаситель мой!»

    На гробнице Томаса Парра написано, что он жил 152 года, в царствование десяти королей, от Эдуарда IV до Карла II. Известно, что сей удивительный человек, будучи ста тридцати лет, не оставлял в покое молодых соседок своих и присужден был всенародно, в церкви, каяться в любовных грехах.

    «Вакефильдского священника», «Запустевшей деревни» и «Путешественника», Голдсмит расхвален до крайности. «Он был великий поэт, историк, философ, занимался почти всяким родом сочинений и во всяком успевал, владел нежными чувствами и по воле заставлял плакать и смеяться. Во всех его речах и делах обнаруживалось редкое добродушие. Ум острый, замысловатый и великий вливал душу, силу и приятность в каждое слово его. Любовь товарищей, верность друзей и уважение читателей воздвигли ему сей памятник».

    Я остановился с благоговением перед памятником Невтона. Херувимы держат перед ним развернутый свиток; он указывает на него пальцем, опершись рукою на книги, с заглавием: «Божество», «Оптика», «Хронология»; вверху большой шар, на котором сидит Астрономия; внизу прекрасный барельеф, где изображены все Невтоновы открытия. В латинской надписи сказано, что он «почти божественным умом своим определил движение и фигуру светил небесных, путь комет, прилив и отлив моря, узнал разнообразие солнечных лучей и свойство цветов, был мудрым изъяснителем натуры, древности и св. писания, доказал своею философиею величие бога, а жизнию святость евангелия». Надпись заключается сими словами: «Как смертные должны гордиться Невтоном, славою и красою человечества!»

    Некоторые памятники сооружены парламентом и королем от имени благодарной Англии, за важные услуги; например, капитану Корнвалю, генералу Вольфу, майору Андре, которые пожертвовали жизнию отечеству. Трогательное и достойное геройства воздаяние!

    Монумент Гаскона Найтингеля и жены его, посвященный любовию сына их, есть самый лучший в Вестминстерском аббатстве как художеством, так и мыслию. Прекрасная женщина умирает в объятиях супруга. Смерть выползает из гроба, смотрит ужасными глазами на супругу и метит в нее копьем своим. Супруг видит грозное чудовище и в страхе, в отчаянии стремится отразить удар. – Это работа славного Рубильяка.

    Придел Генриха VII назывался . В самом деле, тут много удивительного в готическом вкусе; особливо же в резьбе на меди и на дереве. – В этом приделе погребают королевскую фамилию, и вы видите подле несчастной Марии Стуарт Елисавету! Гроб всех примиряет.

    В заключение переведу вам нечто из мыслей одного англичанина о Вестминстерском аббатстве.

    «С живым меланхолическим удовольствием был я во всех мрачных сокровенностях сего последнего жилища славы, рассуждал о жизни человеческой, ее бедствиях и краткости. Миллионы, думал я, подобно тебе размышляли здесь о трофеях смерти, на которые теперь смотришь, и ты, подобно миллионам, будешь прахом, уступишь место новым людям, и следов твоих не останется. Сие святое хранилище славы и величия будет и впредь наполняться почтенными остатками дарований и заслуг, украшаться новыми великолепными памятниками и служить предметом удивления, а наконец, по неизбежному закону судьбы, со всем богатством древностей погребется во тьме времен и будет памятником собственного своего разрушения!»

    Видя и слыша, как скромно живут богатые лорды в столице, я не мог понять, на что они проживаются, но, увидев сельские домы их, понимаю, как им может недоставать и двухсот тысяч дохода. Огромные замки, сады, которых содержание требует множества рук, лошади, собаки, сельские праздники, – вот обширное поле их мотовства! Русский в столице и в путешествиях разоряется, англичанин экономит. Живучи в Лондоне только заездом, лорд не считает себя обязанным звать гостей, не стыдится в старом фраке идти пешком обедать к принцу Валлисскому и ехать верхом на простой наемной лошади; а если вы у него по короткому знакомству обедаете, служат два лакея – простой сервис – и много что пять блюд на столе. Здесь живут в городе, как в деревне, а в деревне, как в городе; в городе – простота, в деревне – старомодная пышность, – разумеется, что я говорю о богатом дворянстве.

    И сколько сокровищ в живописи, в антиках рассеяно по сельским домам! Давно уже англичане имеют страсть ездить в Италию и скупать все превосходное, чем славится там древнее и новое искусство; внук умножает собрание деда, и картина, статуя, которою любовались художники в Италии, навеки погребается в его деревенском замке, где он бережет ее, как златое руно свое, почему, теряясь в лабиринте сельских парков, любопытный художник может воображать себя Язоном.

    Так называемый Бельведер лорда Турлова, откуда прекрасный вид на окрестные поля и Темзу, покрытую кораблями, – замок графа Минсфильда, где есть великолепная зала, которую считают лучшим произведением здешней архитектуры, – герцога Девонширского, может быть, самый огромнейший в Англии, построенный среди темных кедровых аллей, – графа Дорсета, окруженный самым диким парком, где множество зверей, птиц и где есть прекрасный готический эрмитаж с искусственными развалинами, – графа Букингамшира с миловидными каштановыми лесочками, прекрасным гротом, обсаженным благоуханными кустами, – Sion-House герцога Нортумберландского с большими садами, всего более украшенными текущею в них Темзою, – Вальполя в готическом вкусе, – графа Тильнея, откуда с террасы видны река, каналы, бесчисленные аллеи, пустыни, лесочки, которые составляют необозримый амфитеатр, – алдермана318 Томаса, называемый Naked beauty[361]– господина Бинга и Карю (Carew), где обширные сады, а в садах – столетние померанцевые деревья (что беспримерно в Англии). – В каждом из сих домов богатая картинная галерея со множеством других произведений искусства; при каждом большие оранжереи, где собраны плоды и растения всех частей мира; при каждом огромные конюшни, где лошади живут лучше многих людей на свете. Вы читали забавное «Гулливерово путешествие»; помните, что он заехал в царство лошадей, у которых люди были в рабстве и которые, разговаривая по-своему с нашим путешественником, никак не хотели верить, чтобы где-нибудь подобные им благородные твари могли служить слабодушному человеку. Эта выдумка Свифтова казалась мне странною, но, приехав в Англию, я понял сатирика: он шутил над своими земляками, которые, по страсти к лошадям, ходят за ними по крайней мере как за нежными друзьями своими. Резвые скакуны здесь только что не члены парламента и без всякого излишнего самолюбия могут вообразить себя господами людей. – Вообще архитектура сельских замков и домов очень хороша. Вкус, выгнанный из Лондона, живет и царствует в английских деревнях.

    Во все стороны лондонские окрестности приятны, посмотреть на них хорошо только с какого-нибудь возвышения. Здесь все обгорожено: поля, луга, и куда ни взглянешь, везде забор – это неприятно.

    Самые лучшие места – по реке Темзе, самые лучшие виды – вокруг Виндзора и Ричмонда, который в древние времена был столицею британских королей и назывался Шен, что на старинном саксонском языке значило блестящийанглийским Фраскати319. Тамошний дворец недостоин большого внимания; сад также, – но вид с горы, на которой Ричмонд возвышается амфитеатром, удивительно прелестен. Вы следуете глазами за Темзою верст 30 в ее блистательном течении сквозь богатые долины, луга, рощи, сады, которые все вместе кажутся одним садом. Тут прекрасно видеть восхождение солнца, когда оно, как будто бы снимая туманный покров с равнин, открывает необозримую сцену деятельности в физическом и нравственном мире. Я несколько раз ночевал в Ричмонде, но только однажды видел восходящее солнце. Между Ричмонда и Кингстона есть большой парк, называемый New-Park[362], которого хотя и нельзя сравнять с Виндзорским, но который, однако ж, считается одним из лучших в Англии. Величественные дерева, прекрасная зелень, а всего лучше вид с тамошнего холма: шесть провинций представляются глазам вашим – Лондон – Виндзор…

    Я один раз был в славном Кьюском саду, Kew-Garden, месте, которое нынешний король старался украсить по всей возможности, но которое само по себе не стоит того, хотя в описаниях и называют его Эдемом: мало, низко, без видов. Там китайское, арабское, турецкое перемешано с греческим и римским. Храм Беллоны и китайский павильйон; храм Эола и дом Конфуциев: арабская и пагода!

    Из Ричмонда ходил я в Твитнам (Twickenham), миловидную деревеньку, где жил и умер философ и стихотворец Поп. Там множество прекрасных сельских домиков, но мне надобен был дом поэта (принадлежащий теперь лорду Станопу). Я видел его кабинет, его кресла – место, обсаженное деревами, где он в летние дни переводил Гомера, – грот, где стоит мраморный бюст его и откуда видна Темза, – наконец, столетнюю иву, которая чудным образом раздвоилась и под которою любил думать философ и мечтать стихотворец; я сорвал с нее веточку на память.

    В церкви сделан поэту мраморный монумент другом его, доктором Варбуртоном. Наверху бюст, а внизу надпись, самим Попом сочиненная:

    Heroes and Kings! your distance keep!
    Who never flatterd folks like you.
    Let Horace blush, and Virgile too![363]

    Правда ли? – В этой же церкви погребен бессмертный Томсон, без монумента, без надписи.

    Я любопытствовал видеть, близ городка Барнета, то место, где в 1471 году, в светлое воскресенье, кровопролитное сражение решило судьбы фамилии Йоркской и Ланкастерской321[364], права, законы – все было под спудом. Народ не знал, к кому обратиться, и в мертвой бесчувственности служил орудием беспрестанных злодеяний. – На сем месте сооружен каменный столп.

    В деревне Бромтоне показывали мне развалины Кромвелева дому.

    Местечко Чарлтон достойно примечания по красивому своему положению, а еще более по роговой ярманке избу, полюбил хозяйку и начал ласкать ее так нежно, что хозяин рассердился, и так рассердился, что хотел убить его, но король объявил себя королем, обезоружил крестьянина и, желая наградить его за маленькую досаду, подарил ему местечко Чарлтон, с тем условием, чтобы он завел там ярманку, на которой бы все купцы и продавцы являлись с рогатыми лбами. – Оставляю вам сказать на этот случай множество острых слов.

    Гамптон-Каурт, построенный кардиналом Вольсеем, верстах в 17 от Лондона, на берегу Темзы, удивлял некогда своим великолепием, так что Гроций назвал его в стихах своих дворцом мира и прибавил: «Везде боги, но жить им прилично только в Гамптон-Каурте!» – Пишут, что в нем сделано было 280 раззолоченных кроватей с шелковыми занавесами для гостей и что всякому гостю подавали есть на серебре, а пить в золоте. Английский Ришельё и Дюбуа – так можно назвать Вольсея – наконец сам испугался такой пышности, зная хищную зависть Генриха VIII, и решился подарить ему сей замок, в котором после жила умная и добродетельная королева Мария, дочь Иакова II. Архитектура дворца отчасти готическая, но величественна. Внутри множество картин, из которых лучшие Веронезова «Сусанна» и Бассанов «Потоп». Кабинет Марии украшен ее собственною работою. – Гамптонские сады напоминают старинный вкус.

    В заключение скажу, что нигде, может быть, сельская природа так не украшена, как в Англии, нигде не радуются столько ясным летним днем, как на здешнем острове. Мрачный флегматический британец с жадностию глотает солнечные лучи, как лекарство от его болезни, сплина. Одним словом: дайте англичанам лангедокское небо – они будут здоровы, веселы, запоют и запляшут, как французы.

    садитесь, не говоря ни слова, и карета в положенный час скачет, хотя бы и никого, кроме вас, в ней не было; приехав на место, платите безделку и уверены, что для возвращения найдете также карету. Вот действие многолюдства и всеобщего избытка!

    Лондон, сентября… 1790

    Было время, когда я, почти не видав англичан, восхищался ими и воображал Англию самою приятнейшею для сердца моего землею. С каким восторгом, будучи пансионером профессора Ш*322, читал я во время американской войны донесения торжествующих британских адмиралов! Родней, Гоу не сходили у меня с языка; я праздновал победы их и звал к себе в гости маленьких соучеников моих. Мне казалось, что быть храбрым есть… быть англичанином, великодушным – тоже, чувствительным – тоже; истинным человеком – тоже. Романы, если не ошибаюсь, были главным основанием такого мнения. Теперь вижу англичан вблизи, отдаю им справедливость, хвалю их – но похвала моя так холодна, как они сами.

    Во-первых, я не хотел бы провести жизнь мою в Англии для климата, сырого, мрачного, печального. Знаю, что и в Сибири можно быть счастливым, когда сердце довольно и радостно, но веселый климат делает нас веселее, а в грусти и в меланхолии здесь скорее, нежели где-нибудь, захочется застрелиться. Рощи, парки, луга, сады – все это прекрасно в Англии, но все это покрыто туманами, мраком и дымом земляных угольев. Редко-редко проглянет солнце, и то ненадолго, а без него худо жить на свете. «Кланяйся от меня солнцу, – писал некто отсюда к своему приятелю в Неаполь, – я уже давно не видался с ним». Английская зима не так холодна, как наша; зато у нас зимою бывают красные дни, которые здесь и летом редки. Как же англичанину не смотреть сентябрем?

    – холодный характер их мне совсем не нравится. «Это – волкан, покрытый льдом», – сказал мне, рассмеявшись, один французский эмигрант. Но я стою, гляжу, пламени не вижу, а между тем зябну. Русское мое сердце любит изливаться в искренних, живых разговорах, любит игру глаз, скорые перемены лица, выразительное движение руки. Англичанин молчалив, равнодушен, говорит, как читает, не обнаруживая никогда быстрых душевных стремлений, которые потрясают электрически всю нашу физическую систему. Говорят, что он глубокомысленнее других; не для того ли, что кажется глубокомысленным? Не потому ли, что густая кровь движется в нем медленнее и дает ему вид задумчивого, часто без всяких мыслей? Пример Бакона, Невтона, Локка, Гоббеса ничего не доказывает. Гении родятся во всех землях, вселенная – отечество их, – и можно ли по справедливости сказать, чтобы, например, Локк был глубокомысленнее Декарта и Лейбница?

    Но что англичане просвещены и рассудительны, соглашаюсь: здесь ремесленники читают Юмову «Историю», служанка – Йориковы проповеди и «Клариссу»; здесь лавошник рассуждает основательно о торговых выгодах своего отечества, и земледелец говорит вам о Шеридановом красноречии; здесь газеты и журналы у всех в руках не только в городе, но и в маленьких деревеньках.

    Фильдинг утверждает, что ни на каком языке нельзя выразить смысла английского слова «humour», означающего и веселость, и шутливость, и , из чего заключает, что его нация преимущественно имеет сии свойства. Замысловатость англичан видна разве только в их карикатурах, шутливость – в народных глупых театральных фарсах, а веселости ни в чем не вижу – даже на самые смешные карикатуры смотрят они с преважным видом, а когда смеются, то смех их походит на истерический. Нет, нет, гордые цари морей, столь же мрачные, как туманы, которые носятся над стихиею славы вашей! Оставьте недругам вашим, французам, всякую игривость ума. Будьте рассудительны, если вам угодно, но позвольте мне думать, что вы не имеете тонкости, приятности разума и того живого слияния мыслей, которое производит общественную любезность. Вы рассудительны – и скучны!.. Сохрани меня бог, чтобы я то же сказал об англичанках! Они милы своею красотою и чувствительностию, которая столь выразительно изображается в их глазах: довольно для их совершенства и счастия супругов, о чем я уже писал к вам; а теперь судим только мужчин.

    Англичане любят благотворить, любят удивлять своим великодушием и всегда помогут несчастному, как скоро уверены, что он не притворяется несчастным. В противном случае скорее дадут ему умереть с голода, нежели помогут, боясь обмана, оскорбительного для их самолюбия. Ж*, наш земляк, который живет здесь лет восемь, зимою ездил из Лондона во Фландрию и на возвратном пути должен был остановиться в Кале. Сильный холодный ветер окружил гавань множеством льду, и пакетботы никак не могли выйти из нее. Ж* издержал все свои деньги, грустил и не знал, что делать. Трактиры были наполнены путешественниками, которые, в ожидании благоприятного времени для переезда через канал, веселились без памяти, пили, пели и танцевали. Земляк наш с пустым кошельком и с печальным, сердцем не мог участвовать в их весельи. В одной комнате с ним жили богатый англичанин и молодой парижский купец. Он открыл им причину своей грусти. Что сделал богатый англичанин? Дивился его безрассудности и, повторив несколько раз: «Как можно на всякий случай не брать с собою лишних денег?», вышел вон. Что сделал молодой француз? Высыпал на стол свои луидоры и сказал: «Возьмите, сколько вам надобно; будьте только веселее». – «Государь мой! Вы меня не знаете». – «Все одно; я рад услужить вам; в Лондоне мы увидимся». – Ж* взял с благодарностию луидоров десять или пятнадцать и хотел дать ему свой лондонский адрес. Француз не принял его, говоря: «Ваше дело сыскать меня на бирже. Я пять лет купец, а двадцать четыре года человек». – Англичанин поступил так грубо не от скупости, но от страха быть обманутым.

    из чего вышло у них правило: «Кто у нас беден, тот недостоин лучшей доли», – правило ужасное! Здесь бедность делается пороком! Она терпит и должна таиться! Ах! Если хотите еще более угнести того, кто угнетен нищетою, пошлите его в Англию: здесь, среди предметов богатства, цветущего изобилия и кучами рассыпанных гиней, узнает он муку Тантала!.. И какое ложное правило! Разве стечение бед не может и самого трудолюбивого довести до сумы? Например, болезнь…

    Англичане честны, у них есть нравы, семейная жизнь, союз родства и дружбы… Позавидуем им! Их слово, приязнь, знакомство надежны: действие, может быть, их общего духа торговли, которая приучает людей уважать и хранить доверенность со всеми ее оттенками. Но строгая честность не мешает им быть тонкими эгоистами. Таковы они в своей торговле, политике и частных отношениях между собою. Все придумано, все разочтено, и последнее следствие есть… личная выгода. Заметьте, что холодные люди вообще бывают великие эгоисты. В них действует более ум, нежели сердце; ум же всегда обращается к собственной пользе, как магнит к северу. Делать добро, не зная для чего, есть дело нашего бедного, безрассудного «Куда хотите идти? Что видеть? С кем познакомиться? Я к вашим услугам». Отец его, будучи консулом в Архипелаге, женился на гречанке, которая воспитала сына своего в нашем исповедании. Г. Пар* считает за должность быть покровителем русских и по возможности делать им услуги. Имея привычку бродить всякое утро пешком, он находит во мне товарища, который иногда смешит его своими простосердечными вопросами и замечаниями и который, расставаясь с ним, всякий раз искренно говорит ему спасибо! Англичане всегда готовы одолжать вас таким образом.

    Они горды – и всего более гордятся своею конституциею. Я читал здесь Делольма с великим вниманием. Законы хороши, но их надобно еще хорошо исполнять, чтобы люди были счастливы. Например, английский министр, наблюдая только некоторые формы или законные обыкновения, может делать все, что ему угодно: сыплет деньгами, обещает места, и члены парламента готовы служить ему. Малочисленные его противники спорят, кричат, и более ничего. Но важно то, что министр всегда должен быть отменно умным человеком для сильного, ясного и скорого ответа на все возражения противников; еще важнее то, что ему опасно во зло употреблять власть свою. Англичане просвещены, знают наизусть свои истинные выгоды, и если бы какой-нибудь Питт вздумал явно действовать против общей пользы, то он непременно бы лишился большинства голосов в парламенте, как волшебник своего талисмана. Итак, не конституция, а просвещение англичан есть истинный их палладиум. Всякие гражданские учреждения должны быть соображены с характером народа; что хорошо в Англии, то будет дурно в иной земле. Недаром сказал Солон: «Мое учреждение есть самое лучшее, но только для Афин». Впрочем, всякое правление, которого душа есть справедливость, благотворно и совершенно.

    Вы слыхали о грубости здешнего народа в рассуждении иностранцев: с некоторого времени она посмягчилась, и учтивое имя french dog (французская собака), которым лондонская чернь жаловала всех неангличан, уже вышло из моды. Мне случилось ехать в карете с одним поселянином, который, узнав, что я иностранец, с важным видом сказал: «Хорошо быть англичанином, но еще лучше быть добрым человеком. Француз, немец – мне все одно; кто честен, тот брат мой». Мне крайне полюбилось такое рассуждение; я тотчас записал его в дорожной своей книжке. Однако ж не все здешние поселяне так рассуждают: это был, конечно, вольнодумец между ими! Вообще английский народ считает нас, чужеземцев, какими-то несовершенными, жалкими людьми. «Не тронь его, – говорят здесь на улице, – это иностранец», – что значит: «Это бедный человек или младенец».

    умирающих душою. Вот английский сплин! Эту нравственную болезнь можно назвать и русским именем: скукою, известною во всех землях, но здесь более нежели где-нибудь, от климата, тяжелой пищи, излишнего покоя, близкого к усыплению. Человек – странное существо! В заботах и беспокойстве жалуется; всё имеет, беспечен и – зевает. Богатый англичанин от скуки путешествует, от скуки делается охотником, от скуки мотает, от скуки женится, от скуки стреляется. Они бывают несчастливы от счастия! Я говорю о здешних богачах, которых деды нажились в Индии, а деятельные, управляя всемирною торговлею и вымышляя новые способы играть мнимыми нуждами людей, не знают сплина.

    сплина ли происходят и многочисленные английские странности, которые в другом месте назвались бы безумием, а здесь называются только своенравием, или whim? Человек, не находя уже вкуса в истинных приятностях жизни, выдумывает ложные и, когда не может прельстить людей своим счастием, хочет по крайней мере удивить их чем-нибудь необыкновенным. Я мог бы выписать из английских газет и журналов множество странных анекдотов: например, как один богатый человек построил себе домик на высокой горе в Шотландии и живет там с своею собакою; как другой, ненавидя, по его словам, землю, поселился на воде; как третий, по антипатии к свету, выходит из дому только ночью, а днем спит или сидит в темной комнате при свече; как четвертый, отказывая себе всё, кроме самого необходимого, в начале каждой весны дает деревенским соседям своим великолепный праздник, который стоит ему почти всего годового доходу. Британцы хвалятся тем, что могут досыта дурачиться, не давая никому отчета в своих фантазиях. Уступим им это преимущество, друзья мои, и скажем себе в утешение: «Если в Англии позволено дурачиться, у нас не запрещено , а последнее нередко бывает смешнее первого».

    Но эта неограниченная свобода жить как хочешь, делать что хочешь во всех случаях, не противных благу других людей, производит в Англии множество особенных характеров и богатую жатву для романистов. Другие европейские земли похожи на регулярные сады, в которых видите ровные деревья, прямые дорожки и все единообразное; англичане же в нравственном смысле растут, как дикие дубы, по воле судьбы, и хотя все одного рода, но все различны; и Фильдингу оставалось не выдумывать характеры для своих романов, а только примечать и описывать.

    – если бы одним словом надлежало означить народное свойство англичан – я назвал бы их угрюмыми так, как французов[365] – легкомысленными, италиянцев – коварными. Видеть Англию очень приятно; обычаи народа, успехи просвещения и всех искусств достойны примечания и занимают ум ваш. Но жить здесь для удовольствий общежития есть искать цветов на песчаной долине – в чем согласны со мною все иностранцы, с которыми удалось мне познакомиться в Лондоне и говорить о, том. Я и в другой раз приехал бы с удовольствием в Англию, но выеду из нее без сожаления.

    Море

    Я не сдержал слова, любезнейшие друзья мои! Оставляю Англию – и жалею! Таково мое сердце: ему трудно расставаться со всем, что его хотя несколько занимало.

    Итак, друг ваш уже на море! Возвращается в милое отечество, к своим любезным! Скорее, нежели думал! Отчего же? Скажу вам правду. Кошелек мой ежедневно истощался, становился легче, легче, звучал слабее, слабее; наконец, рука моя ощупала в нем только две гинеи… Мне оставалось бежать на биржу, скорее, скорее; уговориться с молодым капитаном Виллиамсом, взлезть по веревкам на корабль его и, сняв шляпу, учтиво откланяться с палубы Лондону. – Меня провожал русский парикмахер Федор, который здесь живет семь или восемь лет, женился на миловидной англичанке, написал над своею лавкою: «Fedor Ooshakof», салит голову лондонским щеголям и доволен, как царь. Он был в России экономическим крестьянином323 и служит всем русским с великим усердием.

    «Жеребей брошен, – думал я, – посмотрим, будет ли эта постеля и моим гробом!» – Страшный дождь не дозволил мне дышать чистым воздухом на палубе; я лег спать с одною гинеею в кармане (потому что другую отдал парикмахеру) и поручил судьбу свою волнам и ветрам!

    Сильный шум и стук разбудил меня: мы снимались с якоря. Я вышел на палубу… Солнце только что показалось на горизонте, Через минуту корабль тронулся, зашумел и на всех парусах пустился сквозь ряды других стоящих на Темзе кораблей. Народ, матрозы желали капитану счастливого пути и маханием шляп как будто бы давали нам благополучный ветер. Я смотрел на прекрасные берега Темзы, которые, казалось, плыли мимо нас с лугами, парками и домами своими, – скоро вышли мы в открытое море, где корабль наш зашумел величественнее. Солнце скрылось. Я радовался и веселился необозримостию пенистых волн, свистом бури и дерзостию человеческою. Берега; Англии темнели…

    Но у меня самого в глазах темнеет; голова кружится…

    Здравствуйте, друзья мои! Я ожил!.. Как мучительна, ужасна морская болезнь! Кажется, что душа хочет выпрыгнуть из груди; слезы льются градом, тоска несносная… А капитан заставлял меня есть, уверяя, что это лучшее лекарство! Не зная, что делать, я сто разложился на постелю, сто раз садился на палубе, где морская пена окропляла меня. Не подумайте, что это реторическая фигура; нет, волны были в самом деле так велики, что иногда переливались через корабль. Одна из них чуть было не сшибла меня в то глубокое отверстие корабля, где лежат острые якори. Болезнь моя продолжалась три дни. Вдруг засыпаю крепким сном – открываю глаза, не чувствую никакой тоски – едва верю себе – встаю, одеваюсь. Входит капитан с печальным видом и говорит: «Ветер утих; нет ни малейшего веяния; корабль ни с места: страшная тишина!» – Я выбежал на палубу: прекрасное зрелище! Море стояло, как неподвижное стекло, великолепно освещаемое солнцем; парусы висели без действия, корабль не шевелился, матрозы сидели, повеся голову. Все были печальны, кроме меня; я веселился, как ребенок, и здоровьем своим и картиною морской, почти невероятной тишины. Вообразите бесконечное гладкое пространство вод и бесконечное, во все стороны, отражение лучей яркого света!.. Вот зеркало, достойное бога Феба! – Казалось, что в мире не было ничего, кроме воды, неба, солнца и корабля нашего. Через час нашли легкие облака, повеял ветерок, море заструилось, и парусы вспорхнули.

    Нам встретились норвежские рыбаки. Капитан махнул им рукою – и через две минуты вся палуба покрылась у нас рыбою. Не можете представить, как я обрадовался, не ев три дни и крайне не любя соленого мяса и гороховых пудингов, которыми английские мореходцы потчевают своих пассажиров! Норвежцы, большие пьяницы, хотели сверх денег рому, пили его, как воду, и в знак ласки хлопали нас по плечам. – В сию минуту приносят нам два блюда рыбы. Вы знаете, что такое хороший обед для голодного!..

    своею грудью рассекает волны; читаю Оссиана и перевожу его «Картона»[366]. Нынешняя ночь была самая бурная. Капитан не спал, боясь опасных скал Норвегии. Я вместе с ним сидел у руля, дрожал от холодного ветра, но любовался седыми облаками, сквозь которые проглядывала луна, прекрасно разливая свет свой на миллионы волн. Какой праздник для моего воображения, наполненного Степаном! Мне хотелось увидеть норвежские дикие берега на левой стороне, но взор мой терялся во мраке. Вдруг слышим вдали пушечный выстрел, другой, третий. «Что это?» – спрашиваю у капитана. «Может быть, какой-нибудь несчастный корабль погибает, – отвечал он, – здешнее море ужасно для плавателей». Бедные! Кто поможет им во мраке? Может быть, страшный ветер сорвал их мачты, может быть, нашли они на мель; может быть, вода заливает уже корабль их!.. Мы слышали еще два выстрела и, кроме шума волн, уже ничего не слыхали… Капитан наш сам боялся сбиться с верного пути и беспрестанно при свете фонаря смотрел на компас. – Все наши матрозы спали, кроме одного караульного. Когда хотя мало переменится ветер, караульный закричит; в минуту все выбегут, бросятся к мачтам, и другие парусы веют. Корабль наш очень велик, но матрозов только 9 человек. – Я лег спать в три часа, и сильное качание корабля в первый раз показалось мне роскошью. Так качают детей в колыбели!

    Море

    Мария В* родилась в Лондоне. Отец ее был один из самых ревностных противников министерства – возненавидел Англию и, продав свое имение, переселился в Новый Йорк. Мария, жертва его политического упрямства, оставила в Лондоне свое сердце и счастие – у нее был тайный любовник и жених, молодой, добродетельный человек. Пять лет жила она в Америке – лишилась отца, искренно оплакивала смерть его и спешила возвратиться в отечество, будучи уверена в постоянстве своего друга. Опасности моря не устрашали ее; она села на корабль, одна с своею любовию и с милою надеждою, – но в самый первый день плавания занемогла жестокою болезнию. Капитан советовал ей возвратиться. «Нет, – говорила Мария, – я хочу умереть или быть в Англии: каждый день для меня дорог». Болезнь усилилась и повредила ее рассудок. Ей казалось, что она сидит уже подле жениха своего и рассказывает ему о горестях прошедшей разлуки. «Теперь я счастлива, – говорила Мария в беспамятстве, – теперь могу спокойно умереть в твоих объятиях». Но друг ее был далеко, и Мария скончалась на руках служанки своей. Вообразите, что несчастную бросили в море! Вообразите, что я сплю на ее постеле!.. «Так и меня бросите в море, – говорю капитану, – если умру на корабле вашем?» – «Что делать?» – отвечает он, пожимая плечами. Это ужасно! Земля, земля! Приготовь в тихих недрах своих укромное местечко для моего праха! Довольно, что мы и живые по волнам носимся, а то быть еще и по смерти игралищем бурной стихии!..

    Нынешний день море в самом деле едва не поглотило нас. Корабельный мастер выпил стакана четыре водки, не приметил флага, поставленного на мели для предостережения мореплавателей, – и капитан увидел беду в самую ту минуту, когда мы были уже в нескольких саженях от подводных камней, побледнел, закричал – матрозы бросились на мачты – парусы упали, и корабль пошел в другую сторону. Чудное проворство! С англичанами весело и умереть на море! Это подлинно их стихия. – Мастеру досталось от капитана. Он хотел его бить, хотел перекинуть его через борт. Пьяница залился горькими слезами и сказал: «Капитан! Я виноват; утопи меня, но не бей. Англичанину смерть легче бесчестья».

    Между тем, друзья мои, я в восемь дней удивительным образом привык к Нептунову царству и рад плыть куда угодно. – Буря не утихает, корабль беспрестанно идет боком, и на палубе нельзя ступить шагу без того, чтобы не держаться за веревки. В каюте все вещи (посуда, сундуки) прибиты гвоздями, но часто от сильных порывов гвозди вылетают, и делается страшный стук. – Я уже различаю флаги всех наций, и как скоро встретится нам Корабль, кричу в трубу: «From whence you come?»[367]

    Вчера ночевали мы перед самым Копенгагеном. Как мне хотелось в город! Жестокий капитан не дал лодки.

    Кронштат

    Берег! Отечество! Благословляю вас! Я в России и через несколько дней буду с вами, друзья мои!.. Всех останавливаю, спрашиваю, единственно для того, чтобы говорить по-русски и слышать русских людей. Вы знаете, что трудно найти город хуже Кронштата, но мне он мил! Здешний трактир можно назвать гостиницею нищих, но мне в нем весело!

    С каким удовольствием перебираю свои сокровища: записки, счеты, книги, камешки, сухие травки и ветки, напоминающие мне или сокрытие Роны, la perte da Rhone, или могилу отца Лоренза, или густую иву, под которою англичанин Поп сочинял лучшие стихи свои! Согласитесь, что все на свете крезы бедны передо мною!

    – пусть для меня одного! Загляну и увижу, каков я был, как думал и мечтал; а что человеку (между нами будь сказано) занимательнее самого себя?.. Почему знать? Может быть, и другие найдут нечто приятное в моих эскизах; может быть, и другие… Но это их, а не мое дело.

    А вы, любезные, скорее, скорее приготовьте мне опрятную хижинку, в которой я мог бы на свободе веселиться китайскими тенями

    Примечания

    (270) Фарос – маяк.

    (271) – вероятно, А. А. Плещеев, сын друзей Карамзина.

    (272) Так называемые семи-хоры – полухоры.

    Джордж – Георг III.

    (274) Принц Валлисский – наследник престола, впоследствии Георг IV (1762–1830).

    (275) …родителя славного сын достойный… – Имеется в виду Уильям Питт-младший, сын выдающегося политического деятеля Англии XVIII в. Уильяма Питта-старшего.

    (276) – каменный уголь.

    (277) Эстампные кабинеты – магазины, в которых продавались гравюры (эстампы).

    Нутка-Соунд – залив в северо-западной части Северной Америки.

    (279) г. С. Р. В* – граф С. Р. Воронцов (1744–1832). В переводе «Писем русского путешественника» И. Рихтера фамилия Воронцова приведена полностью.

    (280) …конференции бывают без всяких чинов – то есть без соблюдения этикета.

    (281)  – В переводе И. Рихтера: «наш консул». Александр Бакстер был генеральным консулом с 1780 по 1790 г.

    (282) Здесь терпим всякий образ веры… – Веротерпимость ранее всего была признана в Англии.

    Диссентеры – от англ, dissenter – «инакомыслящие».

    (284) …служит магазином… – то есть источником сведений.

    (285) Королевское общество. – Так называется английская Академия наук (точных).

    (286) – Фамилии пяти академиков в Королевском обществе начинались слогом «Пар». Вероятнее всего, речь идет о Джоне Парадайзе (1743–1795).

    (287) Барон Сил.* – По-видимому, имеется в виду шведский ученый барон Геран Ульрих Сильверхьельм (1762–1819).

    Орфордово собрание. – В 1769 г. Екатерина II приобрела коллекцию картин графа Джорджа Уолпола-Орфорда.

    (289) Поэма. – Имеются в виду поэмы Мильтона «Потерянный рай» и «Возвращенный рай».

    (290) …разбившего славную гишпанскую армаду. – Англичане разбили испанский флот в 1588 г.

    (291) – Эдуард, принц Уэльский (1330–1376), сын короля Эдуарда III. Назывался черным по цвету своего оружия.

    (292) Гинея – золотая монета, равная 21 шиллингу.

    (293) – Карл II.

    (294) Видно, по обещанию – то есть вы идете пешком, подобно богомольцам, исполняющим свое обещание.

    Кавалеры Подвязки – ордена Подвязки, высшего ордена в Англии.

    (296) …три Соединенные королевства. – Имеются в виду Англия, Шотландия и Ирландия.

    (297) Английский Воксал – первый по времени увеселительный сад для народа.

    (298) «Юниевы письма». – В журнале «Общественный осведомитель» в течение двух лет (с января 1769 по январь 1771 г.) анонимно печатались талантливые «Юниевы письма», смело и с обилием фактических данных критиковавшие английское правительство, не исключая и короля Георга III. Анонимность автора и до настоящего времени не раскрыта.

    (299) Гемеркетский театр – правильнее: Хаймаркетский театр (High-Market Theatre).

    …первый дворянин был Адам… – В цитате из «Гамлета», которую приводит Карамзин, говорится о том, что Адам был первый, у кого были «arms»; это слово обозначает и «руки», и «оружие», и «герб» (дворянский).

    (301) «Нина» – опера «Нина, или Безумная от любви», музыка Н. Далейрака, либретто В. Марсолье.

    (302) «Инкле u Ярико» – опера английского композитора Сэмюела Арнольда; впервые поставлена в Лондоне в 1787 г.

    (303) …у англичан есть Мельпомена… – Здесь: выдающаяся трагическая актриса.

    (304) «Андромаха» – опера итальянского композитора Себастьяна Назолини (1768 –ок. 1816), впервые поставленная в Лондоне в 1790 г.

    Понтифекс – жрец. Здесь – папа римский.

    (306) …читаем в Вал. Максиме… – В книге Валерия Максима «Изречения и достопамятные дела» рассказывается о том, что персидскому царю Дарию, когда он еще был царевичем, понравилась одежда Силосонта – жителя острова Самоса; тот охотно отдал ее Дарию. Став царем, Дарий наградил Силосонта, отдав ему остров Самос.

    (307) …Стернов дядя Тоби… – персонаж из романа Л. Стерна «Тристрам Шенди».

    (308) – Эмиль, София – персонажи книги Ж. -Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании» (1762).

    (309) Чичисбей. – В Италии XVIII в. существовал обычай, согласно которому в каждой богатой семье обязательно имелся друг дома, называвшийся чичисбеем.

    …зефир опахала ее не приманивает уже сильфов… – то есть она уже не привлекает молодых людей.

    (311) …не может взять мер своих – От франц. prendre ses mesures – «бессилен противодействовать!».

    (312) Бомбаст – напыщенность.

    (313) – «Катон».

    (314) «Дочь Греции» – пьеса Артура Мёрфи (1772); «», «Джин Шор» – пьесы Николая Роу (1703, 1713).

    (315) …что в реторике называется числом – то есть ритмом.

    (316) …пойдет дело на голоса… – то есть дойдет до голосования.

    Школьный магистр – учитель.

    (318) Алдерман – старшина, член городского самоуправления.

    (319) Фраскати – городок неподалеку от Рима; с древних времен дачная местность.

    (320) …никогда не ласкал… – то есть не льстил.

    (321) Судьбы фамилии Йоркской и Ланкастерской. – Борьба за английский престол двух династических линий королевского рода Плантагенетов, известная под названием войны Алой и Белой розы (1455–1485); кончилась победой Йоркской линии.

    Профессор Ш* – Шаден.

    (323) Экономический крестьянин – то есть государственный крестьянин.

    [312] Пары черных шелковых брюк(англ.). – Ред.

    [313] С которыми отправился Йорик во Францию, как известно.

    [314] Имя моего парижского парикмахера.

    [316] Кто устоит пред лицом его, и проч.

    [317] Восстань и сияй, ибо явился свет твой.

    [318] Он испытал горесть, узнал печаль.

    [319] Кто царь славы? Господь небесных воинств.

    [321] Гостиная (англ.). – Ред.

    [322] Да (франц.). – Ред.

    (франц.). – Ред.

    [324] Как вы поживаете? (франц.). – Ред.

    [325] Для иностранца вы, сударь, пишете недурно! – Ред.

    [326] Земляные яблоки.

    [327] То есть: «Нет на свете хороших темниц».

    [328] Злодеев казнят перед самым Невгатом.

    [329] Выгода сидеть в Кингс-Бенче, а не в другой тюрьме, покупается деньгами: кто не может ничего дать, того отправляют в Невгат.

    [331] Сверчок был гербом архитектора биржи.

    [332] Тогда была у нас война со Швециею.

    [333] В молодости своей оба они влюбились в одну девицу: Лафатер пожертвовал ему своей любовью. Фисли, уехав в Италию и посвятив себя искусству, перестал отвечать на письма своего друга, но Лафатер всегда говорит об нем с чувством и с жаром.

    [334] Крайний предел! – Ред.

    [335] «Не оступитесь, сударыня!» – «Ах, женщины так часто делают это». – «Падение женщин порою бывает очаровательно!» – «Да, потому что мужчины от этого выигрывают». – «Они после этого грациозно подымаются». – «Но не без того, чтобы до конца дней своих не чувствовать печали». – «Что может быть прелестнее печали очаровательной женщины?» – «И это все лишь для того, чтобы служить его величеству мужчине». – «Этого владыку часто свергают с престола, сударыня». – «Как нашего доброго, бедного Людовика Шестнадцатого, не так ли?» – «Почти так, сударыня» (франц.). – Ред.

    [336] Это напомнило мне парижскую Salle du secret. (Тайный зал (франц.). – Ред.)

    (англ.). – Ред.

    [338] Я видел и статую Карла I, любопытную по следующему анекдоту. После его бедственной кончины она была снята и куплена медником, который продал бесчисленное множество шандалов, уверяя, что они вылиты из металла статуи, но в самом деле он спрятал ее и подарил Карлу II при его восшествии на престол, за что был награжден весьма щедро.

    [339] Твои леса, Виндзор, и твои зеленые убежища – обиталища одновременно и короля и муз. Поп (англ.). – Ред.

    бросаемы в зверей.

    [341] С Темзою, которая в поэзии называется богом Тамесом.

    [342] «Виндзорского леса» – Ред.

    [343] Сестрица! Сестрица! (франц.). – Ред.

    [344] Г-жи Ноф, Лоусон, леди Сэндерленд, Рочестер, Дэнхем, Мидлтон, Байрон, Ричмонд, Кливленд, Сомерсет, Нортемберленд, Грэммонт, Оссори (англ.). – Ред.

    (франц.). – Ред.

    [346] Великая надежда англичан – народное благо – общественная безопасность (лат.). – Ред.

    [347] Имя аллеи.

    «лисица».

    [349] Да здравствует Гуд! Да здравствует Фокс! (англ.). – Ред.

    [350] Два главные лондонские театра.

    [351] Он первый носил ручное оружие (англ.), – Ред.

    [353] Жестокие светила, когда же окончатся наши горести? Когда же вы насытите свою жестокость? (итал.). – Ред.

    [354] Вид прекрасный. Ветви с цветами, нарочно поднятые вверх, переплетаются и достают до кровли низеньких домиков.

    [355] «Кандида».

    [356] «Дочь Греции», «Кающаяся красавица», «Джин Шор» – Ред.

    [357] То есть с Робертсоном, Юмом и Гиббоном.

    [358] Едва ли в каком-нибудь городе было столько пожаров, как в Лондоне.

    [359] «Буря» (англ.). – Ред.

    … и самое противное человеку с нежным нравственным чувством.

    [361] Чистой красотой (англ.). – Ред.

    [362] Новый парк (англ.). – Ред.

    320, к стыду Горация а Виргилия!

    [364] Великая хартия (лат.). – Ред.

    [365] Не помню, кто в шутку сказал мне: «Англичане слишком влажны, италиянцы слишком сухи, а французы только сочны».

    «Московском журнале».

    [367] Откуда плывете? (англ.). – Ред.

    Раздел сайта: