• Приглашаем посетить наш сайт
    Цветаева (tsvetaeva.lit-info.ru)
  • Письма русского путешественника
    Июнь 1790 г.

    Париж, июня…

    Госпожа Гло* сказала мне: «Послезавтра будет у нас чтение. Аббат Д* привезет „Мысли о любви“, сочинение сестры его, маркизы Л*. C'est plein de profondeur, à ce qu'on dit[257]. Автор также будет у меня, но только инкогнито. Если хотите узнать остроумие и глубокомыслие здешних дам, то приходите». – Как не прийти? Я пожертвовал спектаклем и в восемь часов явился. Хозяйка сидела на вольтеровских креслах; вокруг ее пять или шесть кавалеров вели шумный разговор; на софе два аббата занимали своею любезностию трех дам; по углам комнаты было еще рассеяно несколько групп, так что общество состояло из 25 или 30 человек. В девять часов хозяйка вызвала аббата Д* на сцену. Все окружили софу. Чтец вынул из кармана розовую тетрадку, сказал что-то забавное и начал… Жаль, что я не могу от слова до слова пересказать вам мыслей автора! Однако ж можете судить о достоинствах и тоне сочинения по следующим отрывкам, которые остались у меня в памяти:

    «Любовь есть кризис, решительная минута жизни, с трепетом ожидаемая сердцем. Занавес поднимается… „Он! Она!“ – восклицает сердце и теряет личность бытия своего. Таинственный рок бросает жребий в урну: „Ты блажен! ты погиб!“».

    «Все можно описать в мире, все, кроме страстной героической любви; она есть символ неба, который на земле не изъясняется. Перед нею исчезает всякое величие. Цесарь малодушен, Регул слаб… в сравнении с истинным любовником, который выше действия стихий, вне сферы мирских желаний, где обыкновенные души, как пылинки в вихре, носятся и вертятся. Дерзко назвать его полубогом – мы не язычники, – но он не человек. Зороастр изображает бога в пламени; пламя добродетельной, героической любви достойнее всего окружать трон всевышнего».

    «Монтань говорит: „Друг мне мил для того, что он – он; я мил ему для того, что я – я“. Монтань говорит о любовниках – или слова его не имеют смысла».

    «Прелести никогда не бывают основанием страсти; она рождается внезапно от соосязания двух нежных душ в одном взоре, в одном слове; она есть не что иное, как симпатия, соединение двух половин, которые в разлуке томились».

    «Только один раз сгорают вещи; только один раз любит сердце».

    «В жизни чувствительных бывают три эпохи: ожидание, забвение, воспоминание. Забвением называю восторг любви, который не может быть продолжителен, для того что мы не боги и земля не Олимп. Любовь оставляет по себе милое которое уже не есть любовь; но мы, кажется, все еще любим человека, для того что некогда обожали его. Нам приятно то место, где что-нибудь приятное с нами случилось».

    «Человек, любящий славу, знатность, богатство, подобен тому, кто за неимением „Новой Элоизы“ читает роман девицы Скюдери241; за неимением, говорю, или по дурному вкусу. На диком паросском мраморе нарастает иногда довольно приятная зелень, но можно ли сравнить ее с видом того мрамора, который представляет Фидиасову „Венеру“? Вот его истинное определение (destination), подобно как определение сердца есть любовь».

    «Один великий музыкант сказал, что блаженство небесной жизни должно состоять в гармонии; нежные души уверены, что оно будет состоять в любви».

    «Я не знаю, есть ли атеисты, но знаю, что любовники не могут быть атеистами. Взор с милого предмета невольно обращается на небо. Кто любил, тот понимает меня».

    Слушатели при всякой фразе говорили: «Браво! C'est beau, c'est ingénieux, sublime»[258], а я думал: «Хорошо, изрядно, высокопарно, темно, и совсем не женский язык!» Глаза мои искали автора. Черноволосая дама, лет за тридцать, сидела всех далее от аббата, не слушала, развертывала книги, ноты на клавесине: нетрудно было угадать в ней сочинительницу. Хозяйка сказала: «Я не знаю автора, а хотела бы поцеловать его», – сказала и с великою нежностию обняла маркизу Л*. Все захлопали. Через минуту поставили два стола; три дамы и пять кавалеров сели играть в карты а другие, сидя и стоя, слушали аббата Д*, который с великою строгостию судил главных французских авторов. «Вольтер, – говорил он, – писал единственно для своего времени, искуснее всех других пользовался настоящим расположением умов, но достоинство его с переменою обстоятельств необходимо должно теряться. Будучи жаден к минутной славе, он боялся отделиться разумом от современников, боялся далеко опередить их, чтобы не сделаться темным, невразумительным; хотел за каждую строку немедленного награждения и для того искал единственно лучшего выражения, лучшего оборота для идей обыкновенных; брал из чужих магазинов, работал начисто, не занимаясь изобретением, не думая о собрании новых материалов. Он был совершенный эпикуреец в уме, не мыслил о потомстве, не верил бессмертию славы, не сажал кедров, а сеял одни цветы, из которых уже многие завяли в глазах наших, – а мы еще современники Вольтеровы! Что же будет через сто лет? Насмешки его над разными суеверными мнениями, над разными философскими системами могут ли производить сильное действие тогда, когда мнения и системы переменятся?» – «А его трагедии?» – сказал я. – «Оне в совершенстве уступают Расиновым, – отвечал аббат, – в слоге их нет чистоты, плавности, сладкого красноречия творца „Федры“ и „Андромахи“, но много смелых идей, которые теперь уже не кажутся смелыми; много так называемой философии, которая не принадлежит к существу драмы, а нравится партеру; много вкуса, а мало истинной чувствительности». – «Как, в „Заире“ мало чувствительности?» – «Да, я берусь доказать, что в „Заире“ нет ни одной нежной мысли, которой бы не нашлось в самом обыкновенном романе. Достоинство Вольтерово состоит в одном выражении, но никогда не найдете в нем жарких излияний чувства, сильных стремлений сердца, de grands, de beaux élans de sensibilité, как, например, в „Федре“». – «Итак, Расин великий трагик, по вашему мнению?» – «Великий писатель, стихотворец, а не трагик. Нежная душа его никогда не могла принять в себя трагического ужаса. Он писал драматические элегии, а не трагедии, но в них много чувства, слог несравненный, красноречие живое, от полноты сердца; его можно назвать самою лучшею похвалой французских стихов будет: „Они похожи на Расиновы!“ Но, имея дар цветить нежное чувство, совсем не имел он таланта изображать ужасное или героическое. Расин не представил на сцене ни одного сильного характера; в трагедиях его слышим великие имена, а не видим ни одного великого человека, как, например, в Корнеле». – «Итак, вы отдаете венец Корнелю?» – «Он достоин был родиться римлянином, изображал великое, как свое собственное; герои его действительно герои, но сильный слог его часто слабеет, унижается, оскорбляет вкус, а нежности Корнелевы почти всегда несносны». – «Что ж вы скажете о Кребильйоне?» – «То, что он ужаснее всех наших трагиков. Как Вольтер нравится, Расин пленяет, Корнель возвеличивает душу, так Кребильйон пугает воображение, но варварский слог его недостоин Мельпомены и нашего времени. Корнель не имел для себя образцов в слоге, но часто служит сам образцом; Кребильйон же имел дерзость после Расина писать грубыми, дикими стихами и доказал, что у него не было ни слуха, ни чувства для красот стихотворства. Иногда проскакивают в его трагедиях хорошие стихи, но как будто бы не нарочно, без его ведома и согласия».

    «Какой страшный Аристарх242! – думал я. – Хорошо, что у нас в России нет таких грозных критиков».

    Мы сели ужинать в одиннадцать часов. Все говорили, но в памяти у меня ничего не осталось. Французские разговоры можно назвать беглым огнем: так быстро летят слова одно за другим, и внимание едва успевает следовать за ними.

    Париж, июня…

    Я получил от госпожи Н* следующую записку: «Сестра моя, графиня Д*, которую вы у меня видели, желает иметь подробное сведение о вашем отечестве. Нынешние обстоятельства Франции таковы, что всякий из нас должен готовить себе убежище где-нибудь в другой земле. Прошу ответить на прилагаемые вопросы, чем меня обяжете». Я развернул большой лист, на котором под вопросами оставлено было место для ответов. Вот нечто для примера – рассмейтесь!

    Вопрос. Можно ли человеку с нежным здоровьем сносить жестокость вашего климата?

    Ответ. В России терпят от холода менее, нежели в Провансе. В теплых комнатах, в теплых шубах мы смеемся над трескучим морозом. В декабре, в генваре, когда во Франции небо мрачное и дождь льется рекою, красавицы наши, при ярком свете солнца, катаются в санях по снежным бриллиантам, и розы цветут на их лилейных щеках. Ни в какое время года россиянки не бывают столь прелестны, как зимою; действие холода свежит их лица, и всякая, входя с надворья в комнату, кажется Флорою.

    Вопрос. Какое время в году бывает у вас приятно?

    Все четыре, но нигде весна не имеет столько прелестей, как в России. Белая одежда зимы наконец утомляет зрение, душа желает перемены, и звонкий голос жаворонка раздается на высоте воздушной. Сердца трепещут от удовольствия. Солнце быстрым действием лучей своих растопляет снежные холмы; вода шумит с гор, и поселянин, как мореплаватель при конце океана, радостно восклицает: «Земля!» Реки рвут на себе ледяные оковы, пышно выливаются из берегов, и самый маленький ручеек кажется величественным сыном моря. Бледные луга, упитанные благотворною влагою, пушатся свежею травкою и красятся лазоревыми цветами. Березовые рощи зеленеют; за ними и дремучие леса, при громком гимне веселых птичек, одеваются листьями, и зефир всюду разносит благоухание ароматной черемухи. В ваших климатах весна наступает медленно, едва приметным образом; у нас мгновенно слетает с неба, и глаз не успевает следовать за ее быстрыми действиями. Ваша природа кажется изнуренною, слабою; наша имеет всю пламенную живость юноши: едва пробуждаясь от зимнего сна, является во всем блеске красоты своей, и что у вас зреет несколько недель, то у нас в несколько дней доходит до возможного растительного совершенства. Луга ваши желтеют в середине лета, у нас зелены до самой зимы. В ясные осенние дни мы наслаждаемся природою, как другом, с которым нам должно расстаться на долгое время – и тем живее бывает наше удовольствие. Наступает зима – и сельский житель спешит в город пользоваться обществом.

    Вопрос. Какие приятности имеет ваша общественная жизнь?

    Ответ. Все те, которыми вы наслаждаетесь: спектакли, балы, ужины, карты и любезность вашего пола.

    Вопрос. Любят ли иностранцев в России? Хорошо ли их принимают?

    Ответ. Гостеприимство есть добродетель русских. Мы же благодарны иностранцам за просвещение, за множество умных идей и приятных чувств, которые были неизвестны предкам нашим до связи с другими европейскими землями. Осыпая гостей ласками, мы любим им доказывать, что ученики едва ли уступают учителям в искусстве жить и с людьми обходиться.

    Вопрос. Уважаете ли вы женщин?

    Ответ. У нас женщина на троне. Слава и любовь, лавр и роза есть девиз наших рыцарей.

    Угадайте, какой вопрос теперь следует?.. «„Много ли дичи в России?“ – спрашивает муж мой, – прибавляет графиня, – страстный охотник стрелять»,

    Я отвечал так, что провинциальный граф должен закричать: «Ружье! Лошадей! В Россию!»

    Одним словом, если муж и жена теперь не прискачут к вам в Москву, то не моя вина!

    Париж, июня…

    Наконец я решился отказаться на несколько времени от спектаклей, чтобы осмотреть любопытные парижские окрестности. С чего начать? Без всякого сомнения, с Версалии.

    В девять часов утра наш посольский священник, г. К*243, русский артист с великим талантом, и я пришли на берег Сены; сели на гальйот244 Он принадлежал откупщику Сервиеню, министру Лувуа, Лудовику XIV и дофину, который умер там оспою245 в 1711 году. В местечке Мёдон жил некогда Франциск Рабле, автор романов «Гаргантюа» и «Пантагрюель», наполненных остроумными замыслами, гадкими описаниями, темными аллегориями и нелепостию. Шестой-надесять век удивлялся его знаниям, уму, шутовству. Быв несколько времени худым монахом, Рабле сделался хорошим доктором, выпросил у папы отпускную246и прославил Монпельерский университет своими лекциями;[259]ездил в Рим пошутить над туфлем своего благодетеля247, взял на себя должность приходского священника в Мёдоне, усердно врачевал тело и душу своей паствы и писал романы, в которых простосердечный Лафонтен находил более ума, нежели в философских трактатах, и которые, без всякого сомнения, подали Стерну мысль сочинить «Тристрама Шанди». Рабле жил и умер шутя. За несколько минут до смерти своей сказал он: «Занавес опускается, комедия вся. Je vais chercher un grand peut-être»[260]. Духовная его состояла в следующих словах: «Ничего не имею; много должен; остальное – бедным». – В деревеньке Севре, известной в целом свете по своей фарфоровой фабрике (с которою ни саксонская, ни берлинская не может сравняться в чистоте и в живописи), мы позавтракали в кофейном доме и отправились в Версалию пешком, видели на обеих сторонах дороги прекрасные домы, сады, трактиры и нечувствительно вошли в версальские аллеи, avenues de Versailles, где открылся нам дворец… Лудовик XIV хотел сделать чудо; велел – и среди пустыни, дикой, песчаной, явились темпеиские долины и дворец, которому в Европе нет подобного великолепием.

    Три двойные аллеи, одна из Парижа, другая из Со, третья из Сен-Клу, сходятся на площади, называемой Place d'armes, где возвышаются два огромные здания. Радуйтесь, если вы любите лошадей: это конюшни. Впереди прекрасная железная решетка, а по концам две группы, которые изображают победы Франции над Гишпаниею и Немецкою империею. Новая пристройка с левой стороны, для королевской гвардии, имеет вид палаток: хорошо само по себе, но разрушает общую симметрию. За площадью передний двор (avant-cour), или двор министров; у ворот стоят две группы, представляющие Изобилие и Мир, два главные предмета дел министерских. Прежде всего пошли мы в придворную церковь, о которой Вольтер упоминает в описании Храма Вкуса:

    Il n'a rien des défauts pompeux
    De la chapelle de Versaille,
    Ce colifichet fastueux
    Qui du peuple éblouit les yeux.
    Et dont le connoisseur se raille[261].

    Однако ж многие знатоки не так думают и, вопреки фернейскому насмешнику, находят здание достойным похвалы как в гармонии целого, так и в частных украшениях. В церкви служили обедню, но никого не было, кроме монахов. Резная работа и живопись прекрасны: везде богатство, рассыпанное с блеском и со вкусом. Между многими хорошими картинами заметил я Жувенетову, на которой изображен св. Лудовик, герой и христианин: победив неверных в Египте, он печется о раненых и служит им. На одном из олтарей показывают, как великую драгоценность, распятие из слоновой кости, вышиною в четыре фута: дар Августа II, короля польского. Из церкви пошли мы в Геркулесову залу, которая огромна своим пространством и великолепна украшением. Тут возвышаются двадцать мраморных коринфических пиластров с жарко вызолоченными капителями и базами; но главная красота залы есть плафон, расписанный на полотне масляными красками живописцем Лемуаном и представляющий «Геркулесово боготворение» (апофеозу); самая величайшая картина в свете! Расположение, фигуры, выразительность служат доказательством Лемуанова гения. Самые лучшие живописцы ему удивляются. Тут же стоят две славные Веронезовы картины: «Спаситель» и «Ревекка». Первая была собственностию сервитских монахов в Венеции, которые ни за что не хотели продать ее Лудовику XIV; но сенат, узнав желание короля, отнял у монахов картину и подарил ему. Даже и рамы достойны того, чтобы посмотреть на них несколько минут: прекрасная резьба! – Залы Изобилия, Венерина, Цианина, Марсова также всего более достойны внимания по своим живописным плафонам. Во второй заметил я древнюю статую земледельца и диктатора Цинцинната; в третьей бюст Лудовика XIV, а в четвертой удивлялись мы Лебрюневой «Дариевой фамилии», признанной всеми знатоками за лучшую из картин его. Он писал ее в Фонтенебло; король всякий день ходил смотреть его работу и восхищался ею – что имело влияние на кисть художника. Рассказывают, что один италиянский прелат не мог от зависти видеть этой картины и всегда, будучи во дворце, проходил мимо ее, зажмурив глаза. Подле Лебрюневой стоит Веронезова картина «Странники», на которой живописец изобразил все свое семейство. В были прежде две Рафаэлевы картины: «Архангел Михаил» и «Святая фамилия»; но их, к нашему сожалению, зачем-то сняли. Тут с любопытством рассматривали мы часы, сделанные в начале нынешнего века Мораном, который, подобно нашему Кулыбину, никогда не бывал часовщиком. Всякий час два петуха поют, махая крыльями; в ту же секунду выходят из маленькой дверцы две бронзовые фигуры с тимпаном, по которому два амура бьют всякую четверть стальным молоточком; в середине декорации является статуя Лудовика XIV, а сверху на облаке спускается богиня побед и держит корону над его головою; внутри играет музыка – и наконец вдруг все исчезает. – В Тронной, под великолепным балдахином, стоит престол. «Вот первый трон в свете! – сказал человек, который водил нас по дворцу, – был, разумею; но если бог не оставил французов, то солнце Лудовика XIV опять воссияет здесь во всей лучезарности!» – Через Залу войны, Salon de la Guerre, где кисть Лебрюнева везде изобразила победы Франции, вошли мы в галерею, которая недаром названа большою: она длиною в 37 сажен, вышиною 8. Против окон сделаны зеркальные аркады, в которых самым прелестным образом изображается сад, зелень, игра воды. На плафоне представлена Лебрюнем, в двадцати семи аллегорических картинах, история Лудовика в первые семь лет его царствования. Четыре мраморные колонны с осмью пиластрами окружают вход с обеих сторон галереи; между пиластрами, на мраморных подножиях, стоят древние статуи: Бахус, Венера (найденная в городе Арле), Весталка и муза Урания; в середине, в четырех нишах, Германик, изваянный славным афинским художником Алькаменом; две Венеры и Диана. – В Зале мира живопись представляет Францию, сидящую на лазоревом шаре; Слава венчает ее; Амуры и Мир соединяют голубей. На другой картине Лудовик подает масличную ветвь248 Европе. – Из Мирной залы вход в королевины комнаты… Я вспомнил 4 октября249, ту ужасную ночь, в которую прекрасная Мария, слыша у дверей своих грозный крик парижских варваров и стук оружия, спешила неодетая, с распущенными волосами, укрыться в объятиях супруга от злобы тигров… Не скоро мог я обратить глаза на украшение и живопись комнат. Тут все картины представляют славу и торжество женщин. Клеопатра подле Антония, готового броситься к ногам ее; царица Родопа смотрит на пирамиду, сооруженную красоте ее; бессмертная Сафо играет на лире; Аспазия говорит с афинскими мудрецами; Пенелопа распускает ковер; невинные девы приносят Юпитеру жертву на горе Иде – и славнейшие царицы древности. – В королевских внутренних комнатах заметили мы Рафаэлева «Иоанна», несколько Веронезовых, Бассановых картин, портреты Катерины Валуа, Марии Медицис, Франциска I (Рубенсовой, Вандиковой, Тициановой кисти), два древние бюста – Сципиона Африканского (бронзовый с серебряными глазами) и Александра Великого, порфировый; большие астрономические часы, которые бьют секунды, показывают месяц, число, день недели, действие холода и тепла на металлы и круговращение планет с такою верностью, что во сто лет не могут сделать ни малейшей розницы с астрономическими таблицами. Лудовик XIV спал на высокой постеле, с которой он видел, сквозь прямую аллею, весь Париж перед собою. В маленьких комнатах, подле королевского кабинета, хранятся драгоценные гравированные, древние и новые камни; между ими всего любопытнее так называемая печать Микеля-Анджела, на которой изображено собирание винограда. – Осмотрев театр, достойный называться королевским, пошли мы искать обеда.

    Версалия без двора – как тело без души: осиротела, уныла. Где прежде всякую минуту стучали кареты, теснился народ, там ныне едва встретится человек: мертвая тишина и скука! Всякий житель казался мне печальным. В самом лучшем трактире заставили нас два часа ждать обеда. Хозяйка в оправданно свое говорила: «Что делать? Худые времена, государи мои! Несчастные времена! Все терпят, и вы потерпите!»

    Утолив с нуждою голод свой, торопились мы видеть сады и парк, которые в окружности составляют верст пятьдесят.

    Ничто не может сравняться с великолепным видом дворца из саду; фасада его, вместе с флигелями, простирается на 300 сажен. Тут рассеяны все красоты, все богатства архитектуры и ваяния. Никто из царей земных, ни самый роскошный Соломон, не имел такого жилища. Надобно видеть: описать невозможно. Исчислять колонны, статуи, вазы, трофеи не есть описывать. Огромность, совершенная гармония частей, действие целого: вот чего и самому живописцу нельзя изобразить кистию!

    Пойдем в сады, творение Ленотра, которого смелый гений везде сажал на трон гордое искусство, а смиренную натуру, как бедную невольницу, повергал к ногам его.

    К великолепию цари осуждены;
    Во изумление наш разум приводящей;
    Как солнцем, ею быть хотим ослеплены.

    Итак, не ищите природы в садах версальских, но здесь на всяком шагу искусство пленяет взоры, здесь царство кристальных вод, богини Скульптуры и Флоры. Партеры, цветники, пруды, фонтаны, бассейны, лесочки и между ими бесчисленное множество статуй, групп, ваз, одна другой лучше, не привлекают, а развлекают внимание, так что вы не знаете, на что смотреть. Вот точно действие, которое хотели произвести великий царь и великий художник! Последний, без сомнения, не думал, чтобы любопытные зрители разбирали всякую красоту в особенности: сколько времени надобно для такого дела? Мало и года! Нет, он воображал, что зритель, окинув глазами часть несметных богатств и воскликнув в первую минуту: «Великолепно!», умолкнет от изумления и не посмеет более хвалить. Я то и сделал; в чувстве моего ничтожества передвигал ноги, переносил взоры от предмета к предмету, находил все совершенным и смиренно удивлялся. Лудовик XIV с Ленотром запечатали мне воображение, которое не может тут ничего придумать, ничего представить иначе. К славе художника вспомнил я Тассово описание Армидиных садов: как оно бедно в сравнении с Версальским! Там эстамп, здесь картина. А сколько раз было сказано, что художество не угоняется за поэзией? В изображении сердца для сердца, конечно; но во всем картинном для глаз поэт – ученик артиста и должен трепетать, когда художник берет в руки его сочинение.

    В 1775 году Версальский сад претерпел страшное опустошение: безжалостная секира подрубила все густые, высокие деревья, для того (говорят), что они начинали стареться и походили не на лесочки, а на лес. Стихотворец в таких случаях не принимает никаких извинений, и Делиль в гармонических стихах изъявляет свое негодование:

    О Versailles, ô regrets, ô bosquets ravissants,
    Chef-d'oeuvre d'un grand Roi, de Lenôtre et du temps!
    La hache est à vos pieds, et votre heure est venue![262]

    «Исчезли, – продолжает он, – исчезли ветвистые старцы, которых величественные главы осеняли священную главу царя великого! Увы! Где прекрасные рощи, в которых веселились грации?.. Амур! Амур! Где прелестные сени, в которых нежно томилась гордая Монтеспан и где милая, чувствительная Лавальер ненарочно открыла тайну своего сердца счастливому любовнику? Все исчезло, и пернатые Орфеи251, устрашенные стуком разрушения, с горестию летят из мирной обители, где столько лет в присутствии царей пели они любовь свою! Боги, которыми ваятельное художество населило сии тенистые храмы, боги, вдруг лишенные зеленого покрова, тоскуют, и самая Венера в первый раз устыдилась наготы своей!.. Растите, осеняйтесь, юные дерева; возвратите нам птичек!..»

    Юные дерева послушались стихотворца, разрослись, осенились – Венера не стыдится уже наготы своей – птички возвратились из горестной ссылки и снова поют любовь; но – ax! – не в присутствии царей! Никто не слушает теперь их песен, кроме некоторых любопытных иностранцев, приходящих иногда видеть сад Версальский!

    Одно название статуй, которыми украшаются партеры250 сделанном из паросского мрамора. Марк Антоний нашел его в Самосе; Август поставил в Капитолии; Германии; Траян, Марк Аврелий приносили ему жертвы. Маргарита, герцогиня Комаринская, подарила его министру Карла V Гранвелю, который украсил им Безансонский сад свой. Наконец, по воле Лудовика XIV, самосский колоссальный Юпитер шагнул в Версалию. Я поклонился в нем не богу, а глубокой древности и смотрел на него с особенным удовольствием. Время и странствия лишили его ног; художник Друильи приделал их; но мне казалось, что древний Зевс нетвердо стоит на новых ногах.

    В большом зверинце, в красивых павильонах, за железными решетками видел я множество зверей: львов, тигров, барсов и (что всего любопытнее) славного риноцероса, или носорога. Он менее слона, но гораздо более всех других животных. Страшно смотреть на него и в клетке; каково же встретиться с ним в пустыне африканской? Впрочем, звери имеют причину не любить нас. Чего мы с ними не делаем? Маленькая двуногая тварь садится верхом на огромного слона, стучит ему молотком в голову и правит им, как овечкою; величественного льва, как суслика, запирает в клетку; оковав яростного тигра, дразнит его палкою и смеется над его злобою; берет за рог носорога и ведет из Ефиопии в Версалию. Многих животных называют хитрыми, но что их хитрость против нашей?

    Лудовик XIV хотя чрезмерно любил пышность, однако ж иногда скучал ею и в таком случае из огромного дворца переселялся на несколько дней в Трианон, небольшой увеселительный дом, построенный в Версальском парке, в один этаж, украшенный живописью, убранный со вкусом и довольно просто. Перед домом цветники, бассейны, мраморные группы.

    Но мы спешили видеть маленький Трианон, о котором говорит Делиль:

    Semblable à son auguste et jeune Déité,
    Trianon joint la grâce avec la majesté[263].

    Приятные лесочки с английскими цветниками окружают уединенный домик, любезностию посвященный любезности и тихим удовольствиям избранного общества. Тут не королева, а только прекрасная Мария, как милая хозяйка, угощала друзей своих; тут, в низенькой галерее, закрываемой от глаз густою зеленью, бывали самые приятнейшие ужины, концерты, пляски граций. Софы и кресла обиты собственною работой Марии-Антуанеты; розы, ею вышитые, казались мне прелестнее всех роз натуры. Сад Трианона есть совершенство садов английских; нигде нет холодной симметрии; везде приятный беспорядок, простота и красоты сельские. Везде свободно играют воды, и цветущие берега их ждут, кажется, пастушки. Прелестный островок является взору: там, в дикой густоте леска, возвышается храм любви; там искусный резец Бушардонов изобразил Амура во всей его любезности. Нежный бог ласковым взором своим приветствует входящих; в чертах лица его не видно опасной хитрости, коварного лукавства. Художник представил любовь невинную и счастливую. – Иду далее, вижу маленькие холмики, обработанные поля, луга, стада, хижинки, дикий грот. После великолепных, утомительных предметов искусства нахожу природу, снова нахожу самого себя, свое сердце и воображение, дышу легко, свободно, наслаждаюсь тихим вечером, радуюсь заходящим солнцем… Мне хотелось бы остановить, удержать его на лазурном своде, чтобы долее быть в прелестном Трианоне. Ночь наступает… Простите, места любезные! – Возвращаюсь в Париж, бросаюсь на постелю и говорю самому: «Я не видал ничего великолепнее Версальского дворца с парком и милее Трианона сего сельскими красотами!»

    Париж, июня…

    Я был нынешний день у Вальяна, славного африканского путешественника; не застал хозяина дома, однако ж видел его кабинет и познакомился с хозяйкою, приятною женщиною и до крайности говорливою. Вальян хотел с мыса Доброй Надежды пробраться через пустыни африканские до самого Египта: глубокие реки, неизмеримые песчаные степи, где вся природа мертва и бездушна, заставили его возвратиться назад, но он во внутренности Африки был далее других путешественников. Весь Париж читает теперь описание его романического странствия, в котором автор изображает себя маленьким Тезеем, сражается с чудовищами и стреляет слонов, как зайцев. Парижские дамы говорят: «Il est vaillant, ce Monsieur de Vaillant!»[264] Желая быть вторым Руссо, он ужасным образом бранит просвещение, хвалит диких, находит в Кафрии милую для своего сердца, привлекательную Нерину, гоняется за нею, как Аполлон за Дафною, прячет ее передник, когда она в реке купается, не может нарадоваться невинностию смуглой красавицы, клянется самому себе не употреблять ее во зло и хранит клятву. Вальян вывез из Африки несколько звериных кож, пернатых чучел, готтентотских орудий и материю для двух больших томов. Слог его чист, выразителен, иногда живописен; и г-жа Вальян с гордым видом объявила мне, что в последние пятнадцать лет французская литература произвела только две книги для бессмертия: «Анахарсиса» и путешествие мужа ее. «Оно прекрасно, – сказал я, – но, читая его, удивляюсь, как можно оставить милое семейство, отечество, все приятные, удобности европейской жизни и скитаться за океаном по неизвестным степям, чтобы вернее других описать какую-нибудь птичку. Теперь, видя вас, еще более удивляюсь». – «Видя меня?» – «Иметь такую любезную супругу – и добровольно с нею расстаться!» – «Государь мой! Любопытство имеет своих мучеников. Мы, женщины, созданы для неподвижности, а вы все – калмыки, любите скитаться, искать бог знает чего я не думать о нашем беспокойстве». – Я старался уверить г-жу Вальян, что у нас в России мужья гораздо нежнее, не любят расставаться с женами и твердят пословицу: «Дон, Дон, а лучше всего дом!» – Она дозволила мне прийти к ней в другой раз, чтобы познакомиться с ее мужем, который опять собирается ехать в Африку!

    Деревня Отель, июня…

    Я пришел сюда для того, чтобы видеть дом, в котором Буало писал сатиры свои, веселился с друзьями и где Мольер спас жизнь всех лучших французских писателей тогдашнего времени. Помните ли этот забавный анекдот? Хозяин252, Расин, Лафонтен, Шапель, Мольер ужинали, пили, смеялись и наконец вздумали гераклитствоватъ, оплакивать житейские горести, проклинать судьбу, находя, по словам одного греческого софиста, что первое счастие есть… не родиться, а второе – умереть как можно скорее. Буало, не теряя времени, предложил друзьям своим броситься в реку. Сена была недалеко, и дети Аполлоновы, разгоряченные вином, вскочили, хотели бежать, лететь в объятия смерти. Один благоразумный Мольер не встал с места и сказал им: «Друзья! Намерение ваше похвально, но теперь ночь: никто не увидит героического конца поэтов. Дождемся Феба, отца нашего, и тогда весь Париж будет свидетелем славной смерти детей его!» Такая счастливая мысль всем полюбилась, и Шапель, наливая рюмку, говорил: «Правда, правда; утопимся завтра, а теперь допьем остальное вино!» – По смерти стихотворца Буало жил в его доме придворный медик Жандрон. Вольтер, будучи у него в гостях, написал карандашом на стене:

    Des vrais enfants d'Apollon:
    Sous le nom de Boileau, ces lieux virent Horace,
    Esculape y paroit sous celui de Gendron[265].

    Теперь этот дом принадлежит господину… Забыл имя.

    Деревенька Отёль славилась некогда хорошим вином своим, но слава ее прошла: нынешнее отёльское вино никуда не годится, я не мог выпить рюмки. – Смеркается; спешу в город.

    Сен-Дени

    Вселенныя любовь иль страх,
    Цари! Что вы по смерти?.. Прах!

    То есть я был в аббатстве св. Дионисия, на кладбище французских царей, которые все в глубокой тишине лежат друг подле друга: колено Меровеево253, Карлово, Капетово, Валуа и Бурбонское. Я напрасно искал гробницы Ярославовой дочери, прекрасной Анны, супруги Генриха I, которая по смерти его вышла за графа Креки и скончала дни свои в Жанлизском монастыре, ею основанном; другие же историки думают, что она возвратилась в Россию. Как бы то ни было, но ее кенотафа нет подле монумента Генриха I. Вообразите чувство юной россиянки, которая, оставляя свою милую отчизну и семейство, едет в чужую, дальнюю землю, как в темный лес, не зная там никого, не разумея языка, – чтоб быть супругою неизвестного ей человека!.. Следственно, и тогда приносились горестные жертвы политике! Анна должна была переменить закон во время самых жарких раздоров Восточной и Западной церкви254, что очень удивительно. Генрих I заслуживал быть ее супругом: он славился мужеством и другими царскими достоинствами. Любовь заключила второй брачный союз ее, но Анна недолго наслаждалась счастием любви: граф Креки был убит на поединке одним британским рыцарем.

    Я поклонился гробу Лудовика XII и Генриха IV…

    Великий человек достоин монумента,
    Великий государь достоин олтарей.

    Гроб Франциска I, прозванного отцом искусств и наук, великолепно украшен благодарным художеством, но монумент первого из новых военачальников, Александра храбростию, Фабия благоразумием, одним словом – Тюрена, всех других достойнее примечания. Герой кончается в объятиях Бессмертия, которое венчает его лаврами. Храбрость и Мудрость стоят подле его гроба: одна в ужасе, другая в горестном изумлении. Черная мраморная доска ждет эпитафии: для чего не вырежут на ней следующих стихов, не знаю кем сочиненных:

    Turenne a son tombeau parmi ceux de nos Rois;
    Il obtint cet honneur par ses fameux exploits;
    Afin d'apprendre aux siècles d'avenir,
    Qu'il ne met point de diffrerence
    Entre porter le sceptre et le bien soutenir.
        Честь Франции, Тюрен,
        С царями погребен.
    Сим Лудовик его и в гробе награждает,
       Желая свету доказать,
       Что он единым почитает
    На троне быть или трон славно защищать.

    Я не буду говорить вам о странных барельефах Дагобертовой гробницы, на которых изображены дьяволы в драке, св. Дионисий в лодке и ангелы с подсвечниками: мысль и работа достойны варварских веков. Король Дагобер основал Дионисиево аббатство. Не буду описывать вам и тамошнего сокровища – золотых распятий, святых гвоздей, рук, ног, волосов, лоскутьев, подаренных аббатству разными королями и благочестивыми людьми. Замечу только венец Карла Великого, скипетр и державу Генриха IV, меч Лудовика Святого (которым он в Африке и в Азии рубил неверных), портрет так называемой Орлеанской девственницы, славной героини Вольтеровой поэмы, и большую древнюю чашу, сделанную из восточного агата для египетского царя Птоломея Филадельфа, с изображением Вакхова торжества.

    Св. Дионисий, патрон Франции, проповедывал в Галлии христианство и был казнен злыми язычниками на Монмартре. Католические легенды говорят, что он после казни стал на ноги, взял в руки отрубленную голову свою и шел с нею версты четыре. Одна парижская дама, рассуждая о сем чуде, сказала: «Cela n'est pas surprenant; il n'y a que le premier pas qui coûte»[266].

    Париж, июня…

    Сколько раз был я в Булонском лесу, не видав славной Безделки! Сегодни видев ее, хвалил вкус хозяина, жалел о нынешней судьбе его. Вы догадаетесь, что я говорю о Булонском увеселительном доме графа д'Артуа, называемом Bagatelle[267], и вспомните, что сказал об нем Делиль:

    Et toi, d'un Prince aimable ô l'asyle fidelle,
    Lieu charmant, etc.[268]

    В конце леса, почти на самом берегу Сены, возвышается прекрасный павильйон, с золотою надписью на дверях: «Parva sed apta» – «Мал, но покоен». У крыльца стоит мраморная нимфа и держит на голове корзину с цветами; в эту корзину ставится ночью хрустальный фонарь для освещения крыльца. Первая комната столовая, где из двух дельфинов бьет вода и льется в обширный бассейн, окруженный зеленью; зеркала повторяют действие фонтана. Оттуда вход в большую ротонду255, украшенную стеклами, барельефами, арабесками и разными аллегорическими фигурами. К зале примыкают два кабинета: баня и будуар, где все нежно и сладострастно. На картинах улыбается Любовь, а в алькове кроются Восторги… Не смею взглянуть на постелю. В верхнем этаже спальня бога Марса: везде пики, каски, трофеи, знаки сражений и побед. Но Марс дружен с Кипридою: взгляните направо… Тут маленький тайный кабинет, где представляются глазам знаки другого роду сражений и побед: Стыдливость, умирает, Любовь торжествует. Цвет дивана, кресел и других приборов есть самый нежный телесный; одни амуры умеют так красить. Подойдите к окну: вид прелестный! Течение Сены, Лоншанский монастырь, мост Нёльи образуют самый живописный ландшафт. – Наконец вы узнаете, что этот павильйон есть в самом деле волшебный, будучи построен, отделан, убран в пять недель; без волшебства таких чудес не делается. От павильйона идут две аллеи и примыкают к гранитному утесу, из которого вытекает ручей: за утесом приятный лесок, посвященный стыдливой Венере, à la-Venus pudique; мраморный образ ее стоит на высоком подножии. Тут начинается сад английский, картина сельской природы, в иных местах – дикой, угрюмой, в других – обработанной и веселой. Прежде всего является глазам большой луг, окруженный лесом и маленькими холмиками; в середине светлый пруд, по которому ветер носит лодку. На левой стороне извивается тропинка и приводит вас к пустыне; густые дерева, перепутываясь своими ветвями, служат ей оградою. Видите маленький домик, покрытый тростником; в нем две комнаты, обклеенные мохом и листьями, кухня, несколько деревянных стульев, постеля. Тут в самом деле жил когда-то пустынник, в трудах и воздержании; любопытные приходили видеть уединенного мудреца и слушать его наставления. Он с презрением говорил о свете, называл его забавы адскими игрищами, женскую красоту – приманкою Сатаны, а любовь (боюсь сказать) – самим дьяволом. Купидон, раздраженный таким дерзким эротохулением, решился отметить анахорету, прострелил его насквозь своею кипарисною стрелою и показал ему вдали сельскую красавицу, которая на берегу Сены рвала фиалки. Пустынник воспламенился, забыл свое учение, свою густую бороду и сделался селадоном256. Далее молчит история; но изустное предание говорит, что он был несчастлив в любви и хотя обрил себе бороду, хотя обрезал длинное свое платье, но красавице не мог понравиться; с отчаяния записался в солдаты, дрался с англичанами, был ранен и принят в Дом инвалидов, где граф д'Артуа давал ему сто ливров пенсии. – Близ домика часовня, поле, которое анахорет обработывал, и ручей, которым он утолял свою жажду.

    Вздохнув о слабости человеческой, иду далее, и вдруг является передо мною высокий обелиск, исписанный таинственными гиероглифами. Жаль, что египетские жрецы не оставили мне ключа своей науки; сказывают, что на сей пирамиде помещена вся их мудрость. За обелиском, по цветущим лугам, извиваются тропинки, текут ручейки, возвышаются красивые мостики и павильйоны. Один из них построен на скале; всход неудобен, труден… это павильйон философии, которая не всякому дается. Вид его снаружи непривлекателен, странный, готический: в знак того, что философия мила только философам, а другим кажется едва ли не сумасбродством. Внутренность украшена медальйонами греческих мудрецов, а разноцветные окончили представляют вам всякую вещь разноцветною: эмблема несогласия умов и мнений человеческих. Внизу павильйона грот, куда лучи солнца проницают сквозь расселины камней, где собраны все произведения минерального царства. – С другой дикой скалы стремится большой каскад, шумит и вливается пеною в кристалл пруда, которого тихие струи омывают в одном месте черную мраморную гробницу, обсаженную кипарисами: предмет, трогательный для всякого, кто любил и терял милых!

    Кто ж милых не терял? Оставь холодный свет
    И горесть разделяй с унылыми древами,
    С кристаллом томных вод и с нежными цветами:
    Чувствительный во всем себе друзей найдет.
    Там урну хладную с любовью осеняют
    Тополь высокий, бледный тис
    Печальные сердца твою приятность знают,
    Любовник нежный мирты рвет,
    Для славы гордый лавр растет;
    Но ты милее тем, которые стенают
    Над прахом счастья и друзей!
    Делиль

    Хотите ли, подобно Орфею, за любезною тению сойти в Плутоново царство? Есть ли у вас сладкогласная лира?.. Земля разверзается перед вами: вы спускаетесь в глубины ее по каменным ступеням и трепещете от ужаса; густой мрак окружает вас. Поздно думать о возвращении; надобно идти вперед, в ночной темноте, в неизвестности. Беспокойное воображение мечтает об адских чудовищах, слышит грозный шум Стикса и Коцита; скоро, скоро залает Цербер… Не бойтесь: быстрый луч света издали озаряет ваши глаза – еще несколько шагов, и вы опять в подсолнечном мире, на берегу журчащей речки, среди прелестных ландшафтов. Здесь, любезные друзья, остановитесь со мною, сядьте на мягком дерне и насладитесь приятным вечером. Не хочу более описывать; описание может наскучить… но никогда, никогда не скучилось бы вам гулять в Булонском саду графа д'Артуа!

    На возвратном пути в город случилась со мною странность. Смерклось; я шел один как можно тише, как можно чаще останавливаясь и смотря на все стороны. Скачет карета. Я слышу голос: «Arrête! arrête!» – «Стой!» Кучер удержал лошадей. Вышли два человека, прямо ко мне; оглядели меня с головы до ног и спросили, кто я. – «Иностранец. Что вам угодно?» – «Не вы ли ходили в Булонском лесу с господином Лаклосом?» – «Я ходил в Булонском лесу один и не знаю господина Лаклоса». – «Тем лучше или тем хуже. По крайней мере не объехала ли вас дама верхом, в зеленом амазонском платьи?» – «Я не приметил. Но что значат ваши вопросы, государи мои?» – «Так; нам нужно знать. Извините». – Они приподняли шляпы, прыгнули в карету и поскакали.

    Париж, июня…

    Я был в Марли; видел чертог солнца[269] и 12 павильйонов, изображающих 12 знаков Зодиака; видел Олимп, долины Темпейские, сады Альциноевы; одним словом, вторую Версалию, с некоторыми особливыми оттенками.

    Вместо подробного описания вот вам худой перевод Делилевых прекрасных стихов, в которых он прославляет Марли:

    Там все велико, все прелестно,
    Искусство славно и чудесно;
    Там истинный Армидин сад
    Или великого героя
    Достойный мирный вертоград,
    Где он в объятиях покоя
    Еще желает
    Натуру смелыми трудами
    И каждый шаг свой означать
    Могуществом и чудесами,
    Едва понятными уму.
    Стихии творческой природы
    Подвластны кажутся ему;
    В его руках земля и воды.
    Там храмы в рощах Ореяд
    Под кровом зелени блистают;
    Там бронзы дышут, говорят.
    Там реки ток свой пресекают
    И, вверх стремяся, упадают
    Жемчужным, радужным дождем,
    Лучами солнца озлащенным;
    Потом, извилистым путем,
    Древами темно осененным,
    Едва журчат среди лугов.
    Там, в тихой мрачности лесов,
    Везде встречаются сильваны,
    Там каждый мрамор – бог, лесочек всякий – храм[270].
    Герой, известный всем странам,
    На лаврах славы отдыхая
    И будто весь Олимп сзывая
    К себе на велелепный пир,
    С богами торжествует мир.

    Надобно быть механиком, чтобы понять чудесность Марлийской водяной машины, ее горизонтальные и вертикальные движения, действие насосов и проч. Дело состоит в том, что она берет воду из реки Сены, поднимает ее вверх, вливает в трубы, проведенные в Марли и в Трианон. Изобретатель сей машины не знал грамоте…

    Как обогащены Искусством все места вокруг Парижа! Часто хожу на гору Валериянскую и там, сидя подле уединенной часовни, смотрю на великолепные окрестности великолепного города.

    Я не забыл Эрмитажа, сельского дома г-жи д'Епине, в котором жил Руссо и где сочинена «Новая Элоиза»; где автор читал ее своей простодушной Терезе, которая, не умев счесть до ста, умела чувствовать красоты бессмертного романа и плакать. Дом маленький, на пригорке; вокруг сельские равнины.

    Был и в Монморанси, где написан «Эмиль»257; был и в Пасси, где жил Франклин; был и в Бельвю, достойном своего имени;[271]

    Париж, июня…

    Наемный слуга мой Бидер, который (за 24 су в день) всюду меня провожает, зная (по словам его) Париж, как свой чердак, давно уже приступал ко мне, чтобы я шел смотреть Царскую кладовую, Garde-meuble du Roi. «Стыдно, государь мой, стыдно! Быть три месяца в Париже и не видать еще самой любопытнейшей вещи! Что вы здесь делаете? Бегаете по улицам, по театрам, по лесам, вокруг города! Вот вам шляпа, трость; надобно непременно идти в кладовую!» – Я надел шляпу, взял трость и пошел на место Лудовика XV в Garde-meuble, большое здание с колоннами.

    В самом деле, я видел там множество редких вещей, серебра и золота, драгоценных камней, ваз и всякого роду оружия. Любопытнее всего: 1) круглый серебряный щит, около трех футов в диаметре, найденный в Роне, близ, Лиона, представляющий (en bas-relief)[272] сражение конницы и подаренный, как думают, гишпанским народом Сципиону Африканскому; 2) стальные латы Франциска I с резною работою по рисунку Юлия Романа, такие легкие, что их можно поднять одною рукою (он в них сражался при Павии, где французы всё потеряли, кроме чести. «Tout est perdu hormis l'honneur», – писал Франциск к матери, будучи в плену у неприятеля со всеми своими генералами); 3) латы Генриха II (в которых он был смертельно ранен на турнире графом Монгомерри) и Лудовика XIV, подарок Венецианской республики; 4) два меча Генриха IV; 5) две пушки с серебряными лафетами, присланные сиамским царем Лудовику XIV, в доказательство, что у него есть артиллерия;[273] 6) длинное вызолоченное копье папы Павла V, которым он хотел заколоть Венецианскую республику; 7) золотая корзинка, осыпанная бриллиантами и рубинами; 8) золотая церковная утварь кардинала Ришельё, также осыпанная драгоценными каменьями; 9) богатое седло, подаренное султаном Лудовику XV, – и, наконец, шелковые картинные обои, за которые Франциск I заплатил около 100 000 талеров фламандским художникам и на которых вытканы сражения Сципионовы, деяния апостольские и басни Псиши258, по рисунку Юлия Романа и Рафаэля. Тут же хранятся и лучшие произведения гобелинской фабрики, заведенной в Париже Кольбертом: работа удивительная правильностию рисунка, блеском красок, нежными оттенками шелков, так что тканье не уступает в ней живописи. – Слуга мой Бидер беспрестанно говорил: «Eh bien, Monsieur, eh bien, qu'en dites-vous?»[274]

    Теперь скажу вам несколько слов о Бидере. Он родом немец, но забыл свой природный язык; живет со мною в одной отели, он шел за мною, поднял их и принес ко мне. «Ты самый честный слуга, Бидер!»[275] – говорю ему. – «Il faut bien, que je le sois, Monsieur, pour ne pas démentir mon nom»,[276] – отвечает мой немец. Не помню, за что я сказал ему грубость. Бидер отступил два шага назад… «Monsieur, deo choses pareilles ne se disent point en bon françois. Je suis trop sensible pour le souffrir»[277]. Я рассмеялся. «Riez, Monsieur: je rirai avec vous; mais point de grossièretés, je vous en prie»[278]. – Однажды Бидер пришел ко мне весь в слезах и сказал, подавая лист газет: «Читайте!» Я взял и прочитал следующее: «Сего мая 28 дня, в 5 часов утра, в улице Сен-Мери застрелился слуга господина N*. Прибежали на выстрел, отворили дверь… Несчастный плавал в крови своей; подле него лежал пистолет; на стене было написано: „Quand on n'est rien, et qu'on est sans espoir, la vie est un ppprobre, et la mort un devoir“[279], а на дверях „Aujourd'hui mon tour, demain le tien“[280] Между разбросанными по столу бумагами нашлись стихи, разные философические мысли и завещание. Из первых видно, что сей молодой человек знал наизусть опасные произведения новых философов; вместо утешения извлекал из каждой мысли яд для души своей, не образованной воспитанием для чтения таких книг, и сделался жертвою мечтательных умствований. Он ненавидел свое низкое состояние и в самом деле был выше его как разумом, так и нежным чувством; целые ночи просиживал за книгами и покупал свечи на свои деньги, думая, что строгая честность не дозволяла ему тратить на то господских. В завещании говорит, что он сын любви, и весьма трогательно описывает нежность второй матери своей, добродушной кормилицы; отказывает ей 130 ливров, отечеству (en don patriotique)[281] – 100, бедным – 48, заключенным в темнице за долги – 48, луидор – тем, которые возьмут на себя труд предать земле прах его, и три луидора – другу своему, слуге-немцу, живущему в Британской отели. Комиссар нашел в его ларчике более 400 ливров». – «Три луидора отказаны мне, – сказал чувствительный Бидер, – он был с ребячества другом моим и редким молодым человеком; вместо того чтобы шататься по трактирам, ходил всякий день на несколько часов в кабинет чтения и всякое воскресенье в театр. Нередко со слезами говаривал мне: „Генрих! Будем благородны сердцем! Заслужим собственное свое почтение!“ Ах! Я не могу пересказать вам всех речей его: Жак говаривал, как самая умная книга; а я, бедняк, не умею сказать двух красивых слов. С некоторого времени он стал задумчив, ходил повеся голову и любил рассуждать со мною о смерти. Дней шесть мы не видались; вчера узнал я, что Жаку наскучила жизнь и что в свете не стало одного доброго человека!» – Бидер плакал как ребенок. Я сам был сердечно тронут. Бедный Жак!.. Гибельные следствия полуфилософии! «Drink deep or taste not» – «Пей много или не пей ни капли», – сказал англичанин Поп. Эпиктет был слугою, но не убил себя.

    Эрменонвиль

    Верст 30 от Парижа до Эрменонвиля: там Руссо, жертва страстей, чувствительности, пылкого воображения, злобы людей и своей подозрительности, заключил бурный день жизни тихим, ясным вечером; там последнее дело его было – благодеяние, последнее слово – хвала природе; там в мирной сени высоких дерев, дружбою насажденных, покоится прах его… Туда спешат добрые странники видеть места, освященные невидимым присутствием гения, – ходить по тропинкам, на которых след Руссовой ноги изображался, – дышать тем воздухом, которым некогда он дышал, – и нежною слезою меланхолии оросить его гробницу.

    – и дикая лесная пустыня обратилась в прелестный английский сад, в живописные ландшафты, в Пуссеневу картину.

    Древний замок остался в прежнем своем готическом виде. В нем жила некогда милая Габриель, и Генрих IV наслаждался ее любовию: воспоминание, которое украшает его лучше самых великолепных перистилей! Маленькие домики примыкают к нему с обеих сторон; светлые воды струятся вокруг его, образуя множество приятных островков. Здесь раскиданы лесочки; там зеленеют долины: тут гроты, шумные каскады; везде природа в своем разнообразии – и вы читаете надпись:

    Ищи в других местах искусства красоты:
    Здесь вид богатыя природы
    Есть образ счастливой свободы
    И милой сердцу простоты.

    Прежде всего поведу вас к двум густым деревам, которые сплелись ветвями и на которых рукою Жан-Жака вырезаны слова: «Любовь все соединяет». Руссо любил отдыхать под их сению, на дерновом канапе, им самим сделанном. Тут рассеяны знаки пастушеской жизни; на ветвях висят свирели, посохи, венки, и на диком монументе изображены имена сельских певцов: Теокрита, Виргилия, Томсона.

    На высоком пригорке видите храм – новой философии, который своею архитектурою напоминает развалины Сибиллина храма в Тиволи. Он не достроен; материалы готовы, но предрассудки мешают совершить здание. На колоннах вырезаны имена главных архитекторов, с означением того, что каждый из них обработывал по своему таланту. Например:

    J. -J. Rousseau…. Naturam (природу)

    Montesquieu…. Justitiam (правосудие)

    W. Penn…. Humanitatem (человечество)

    Voltaire…. Ridiculum (смешное)

    Descartes…. nil in rebus inane (нет в вещах пустого)

    Newton…. lucem (свет)

    Внутри написано, что сей недостроенный храм посвящен Монтаню; над входом: «Познавай причину вещей», а на столпе: «Кто довершит?» Многие писали ответ на колоннах. Одни думают, что несовершенный ум человеческий не может произвести ничего совершенного; другие надеются, что разум в школе веков возмужает,

    Вид, который открывается с вершины пригорка, веселит глаза и душу. Кристальные воды, нежная зелень лугов, густая зелень леса представляют разнообразную игру теней и света.

    Уныло журчащий ручеек ведет вас, мимо диких гротов, к олтарю задумчивости. Далее, в лесу, находите мшистый камень с надписью: «Здесь погребены кости несчастных, убитых во времена суеверия, когда брат восставал на брата, гражданин на гражданина за несогласное мнение о религии». – На дверях маленькой хижины, которая должна быть жилищем отшельника, видите надпись:

    Здесь поклонятся творцу
    Природы дивныя и нашему отцу.

    Перейдите чрез большую дорогу, и невольный ужас овладеет вашим сердцем: мрачные сосны, печальные кедры, дикие скалы, глубокий песок являют вам картину сибирской пустыни. Но вы скоро примиритесь с нею… На хижине, покрытой сосновыми ветвями, написано: «Царю хорошо в своем дворце, а леснику в своем шалаше: всякий у себя господин», а на древнем, густом вязе:

    Под сению его я с милой изъяснился;
    Под сению его узнал, что я любим!

    Следственно, и в дикой пустыни можно быть счастливым! – Во внутренности каменного утеса найдете грот Жан-Жака Руссо с надписью: «Жан-Жак бессмертен». Тут, между многими девизами и титулом всех его сочинений, вырезано прекрасное изречение женевского гражданина: «Тот единственно может быть свободен, кому для исполнения воли своей не надобно приставлять к своим рукам чужих»[282]. – Идете далее, и дикость вокруг вас мало-помалу исчезает: зеленая мурава, скалы, покрытые можжевельником, шумящие водопады напоминают вам Швейцарию, Мельери и Кларан: вы ищете глазами Юлиина259 имени и видите его – на камнях и деревах.

    Светлая река течет по лугу мимо виноградных садов, сельских домиков; на другой стороне ее возвышается готическая башня прекрасной Габриели, и маленькая лодочка готова перевезти вас. На дверях башни читаете:

    Здесь было царство Габриели;
    Ей надлежало дань платить.
    Французы исстари умели
    Сердцами красоту дарить.

    – думаете вы, – здесь король-рыцарь, после военного грома, наслаждался тишиною и сердцем своим в объятиях милой Габриели; здесь сочинил он нежную песню свою:

    Charmante Gabrielle,
    Percé de mille dards,
    Quand la gloire m'appelle.
    Je vole au champ de Mars,
    Cruelle départie!
    Malheureux jour!
    C'est trop peu d'une vie
    Pour tant d'amour![283][284]

    И куда ни взглянете в комнатах, везде читаете: «Charmante Gabrielle!» Автор Седен сочинил здесь на голос этой песни другую, такого содержания:

    Здесь Габриели страстной
    Взор нежность изъявлял:
    Здесь бог войны ужасный
    В цепях любви вздыхал.
    Француз в восторг приходит
    От имени ея;
    Оно на мысль приводит
    Нам доброго царя.

    С нежными чувствами выходите из башни и вступаете в прекрасный лесок, посвященный музам и Тут стремится ручей, подобный воклюзскому, где, по уверению италиянского Тибулла, травы, цветы, зефиры, птицы и Петрарка о любви говорили. Тут в прохладном гроте написано:

    Являйте, зеркальные воды,
    Всегда любезный вид природых
    И образ милой красоты!
      С зефирами играйте
      И мне воспоминайте
      Петрарковы мечты!

    От всех эрменонвильских домиков, живописно рассеянных по лугу, отличается тот, который строен был для Жан-Жака, но достроен уже по смерти его: самый сельский и приятный! Подле садик, огород, лужок, орошаемый ручейком, густые дерева, мостик, примкнутый к двум большим вязам, и маленький жертвенник с надписью:

    À l'amitié, le baume de la vie. –
    Дружбе, бальзаму жизни.

    Под сению одного дерева стоит канапе с надписью:

    Жан-Жак любил здесь отдыхать,
    Смотреть на зелень дерна,
    Бросать для птичек зерна
    И с нашими детьми играть.

    Руссо переехал в Эрменонвиль 20 мая 1778, а умер 2 июля – следственно, недолго наслаждался он здешним тихим уединением; успел только ласкою, обходительностию снискать любовь эрменонвильских жителей, которые по сие время не могут без слез говорить о нем. Свет, литература, слава – все ему наскучило; одна природа сохранила до конца милые права свои на его сердце и чувствительность. В Эрменонвиле рука Жан-Жакова не бралась за перо, а только подавала милостыню бедным. Лучшее его удовольствие состояло в прогулках, в дружеских разговорах с земледельцами и в невинных играх с детьми. За день до смерти своей он ходил еще собирать травы; 2 июля, в семь часов утра, вдруг почувствовал слабость и дурноту, велел своей Терезе растворить окно, взглянул на луг, сказал: «Comme la Nature est belle!»[285] – и закрыл глаза навеки… Человек редкий, автор единственный, пылкий в страстях и в слоге, убедительный в самых заблуждениях, любезный в самых слабостях! Младенец сердцем до старости! Мизантроп, любви исполненный! Несчастный по своему характеру между людьми и завидно-счастливый по своей душевной нежности в объятиях натуры, в присутствии невидимого божества, в чувстве его благости и красот творения!.. Прах его хранится на маленьком прекрасном островке, île des peupliers[286]– и Харон говорит вам о Жан-Жаке; сказывает, что эрменонвильский цирюльник купил трость его и не хотел продать ее за 100 экю; что жена мельникова никому не дает садиться на том стуле, на котором Руссо у мельницы сиживал, смотря на пенистую воду; что школьный мастер хранит два пера его; что Руссо ходил всегда задумавшись, неровными шагами, но всякому кланялся с ласковым видом. Вам хочется и слушать перевозчика, и читать надписи на берегу, и видеть скорее гроб Ж. -Жаков…

    Среди журчащих вод, под сению священной,
    Ты видишь гроб Руссо, наставника людей,
    Но памятник его нетленный
    Есть чувство нежных душ и счастие детей[287].

    Всякая могила есть для меня какое-то святилище; всякий безмолвный прах говорит мне:

    И я был жив, как ты,
    И ты умрешь, как я.

    Сколь же красноречив пепел такого автора, который сильно действовал на ваше сердце, которому вы обязаны многими из любезнейших своих идей, которого душа отчасти перелилась в вашу? Монумент его имеет вид древнего жертвенника; с одной стороны написано: «Ici repose l'homme de la Nature et de la vérité» – «Здесь покоится человек истины и природы»; а на другой стороне изображены играющие дети с матерью, которая держит в руке том «Эмиля»; наверху девиз Жан-Жаков: «Vitam impendere vero» – «Жить для истины». На свинцовом гробе вырезано: «Hic ja-cent ossa J. J. Rousseau» – «Здесь лежат кости Руссовы».

    Что Руссо в жизни своей имел злобных врагов, не мудрено; но можно ли без омерзения слышать, что некоторые хотели ругаться и над бесчувственным прахом его, вырезывали на гробе непристойные, бесстыдные надписи, бросали грязь на монумент и ломали его, так что хозяин, маркиз Жирарден, должен был приставить караул к острову!

    вздумал проповедывать его учение в Азии и сочинил на арабском языке катехизис, который начинается так: «Что есть правда? Бог. Кто ложный пророк его? Магомет. Кто истинный? Руссо». Французский консул видел его в Бассоре в 1780 году и никак не мог доказать ему, что он сумасшедший. Скромный Руссо, конечно, не хотел таких учеников. Думаю, что и нынешние французские ораторы не одолжили бы его своими пышными хвалами: чувствительный, добродушный Жан-Жак объявил бы себя первым врагом революции.

    Говорили, что Тереза, жена его, вышла замуж за слугу маркиза Жирардена: это неправда. Она гордится именем Руссовой супруги и живет одна в маленькой деревеньке Плесси-Бельвиль.

    Кто, опершись рукою на монумент незабвенного Жан-Жака, видел заходящее солнце и думал о бессмертии, тот насладился немалым удовольствием в жизни.

    Шантильи

    Dans sa pompe élégante admirez Chantilly,
    éros en Héros, d'âge en âge embelli[288].

    Не ожидайте от меня пышного описания: я видел Шантильи в дурное время, в дурном расположении и в страхе, чтобы не уехала без меня почтовая карета. Мысль, что хозяин260 его скитается ныне по чужим землям, как бедный изгнанник, также туманила для глаз моих предметы. Что вам сказать? Я видел великолепные палаты, прекрасные статуи, физические кабинеты, подземельные ходы с высокими сводами, редкие оранжереи, огромные конюшни, большой парк, красивые террасы, остров Любви, приятный английский сад, хижины, украшенные, как дворец, чудесную игру вод и, наконец, латы Орлеанской девственницы. Я вспомнил то великолепное, беспримерное зрелище, которым принц Конде веселил здесь нашего Северного графа261 Так и восточные государи не забавляли гостей своих.

    Шантильи окружен густым лесом. Тут, на большой равнине, где сходятся 12 бесконечных аллей, великий Конде, герой и друг просвещения, давал праздники Лудовику XIV и всему двору его.

    Сей лес напоминает печальную смерть мрачного романиста Прево. Он гулял в нем и упал без чувства; его подняли, как мертвого, вздумали анатомить, и безрассудный лекарь воткнул ему нож в сердце – пронзительный крик раздался – Прево был еще жив – лекарь зарезал его.

    Я списал в Шантильи прекрасную Грувелеву надпись к амуру, представленному без покрова, без оружия и без крыльев. Как умею, переведу ее:

    Одною нежностью богат,
    Как непорочность, безоружен,
    Как постоянство, некрылат,
    Он был в Астреин век262. Уже мы не находим

    Париж, июня… 1790

    Вчера целых пять часов провел я у г-жи Н*. и не скучно; даже самый прелестный барон, друг ее, казался мне сносным. Говорили о чувствительности. Барон утверждал, что привязанность мужчин бывает гораздо сильнее и надежнее, что женщины более плачут, а мы чаще умираем от любви. Хозяйка утверждала противное и милым голосом, с нежным и томным видом своим рассказала нам печальный лионский анекдот. Все были тронуты; я не менее других. Г-жа Н* оборотилась ко мне и спросила: «Сочиняете ли вы стихи?» – «Для тех, которые любят меня», – отвечал я. – «Вот вам материя. Дайте мне слово описать это приключение в русских стихах». – «Охотно, но позвольте немного украсить». – «Нимало. Скажите только, что от меня слышали». – «Это слишком просто». – «Истина не требует украшений». – «По крайней мере в рассказ можно вместить некоторые мысли, нравственные истины». – «Дозволяю. Сдержите же слово». – Я сдержал его и написал следующее:

    АЛИНА

    О дар, достойнейший небес,
    Источник радости и слез,

    Мила – но в действиях несчастна!..
    Внимайте, нежные сердца!
    В стране, украшенной дарами
    Природы, щедрого творца,

    Кропит зеленые брега,
    Сады, цветущие луга,
    Алина милая родилась;
    Пленяла взоры красотой,

    Пленяла – и сама пленилась.
    Одна любовь в любви закон,
    И сердце в выборе не властно;
    Что мило, то всегда прекрасно;

    Достоин был Алины нежной;
    Как старец, в младости умен,
    Любезен всем, от всех почтен.
    С улыбкой гордой и надежной

    Увидел – вольности лишился:
    Алине сердцем покорился;
    Сказав: «Люблю!», ответа ждал…
    Еще Алина слов искала,

    Но все молчанием сказала. –
    Друг друга вечно обожать
    Они клялись чистосердечно.
    Но что в минутной жизни вечно?
    – Искренний обман!
    Что сердце? – ветреный тиран!
    Оно в желаньях своевольно
    И самым счастьем – недовольно.
    И самым счастьем! – Так Милон,

    Ее нежнейшими дарами,
    Вдруг стал задумчив. Часто он,
    Ласкаемый подругой милой,
    Имел вид томный и унылый

    Когда блестящая слеза
    Любви, чувствительности страстной
    Катилась по лицу прекрасной;
    Как в пламенных ее очах

    Грудь тихо, тайно волновалась
    И розы тлели на устах.
    Чего ему недоставало?
    Он милой был боготворим!

    Но верх блаженства есть начало
    Унылой томности в душах;
    Любовь, восторг, холодность смежны.
    Увы! Почто ж сей пламень нежный

    Любовь имеет взор орлиный:
    Глаза чувствительной Алины
    Могли ль премены не видать?
    Могло ль ей сердце не сказать:
    «Уже твой друг не любит страстно»?
    Она надеется (напрасно!)
    Любовь любовью обновить:
    Ее легко найти исканьем,
    Всегдашней ласкою, стараньем;

    Ничем! В немилом все немило.
    Алина та же, что была,
    И всех других пленять могла,
    Но чувство друга к ней простыло;

    Кто нами пламенно любим,
    Кто прежде сам любил нас страстно,
    Тому быть в тягость наконец
    Для сердца нежного ужасно!

    Не хочет больше притворяться,
    Влюбленным без любви казаться –
    И дни проводит розно с той,
    Которая одна, без друга,

    Увы! Несчастная супруга
    В молчании страдать должна…
    И скоро узнает она,
    Что ветреный Милон другою

    Что он сражается с собою
    И, сердцем в горесть погружен,
    Винит жестокость злой судьбины![289]
    Удар последний для Алины!

    И счастию его мешать
    В другом любимом им предмете
    Лютее всех мучений в свете!
    Мир хладный, жизнь противны ей;

    Но горесть лишь себя находит
    Во всем, везде, где б ни была!..
    Алина в мрачный лес приходит
    (Несчастным тень лесов мила!)

    Остаток древности священный;
    Там ветр в развалинах свистит.
    И мрамор желтым мхом покрыт;
    Там древность божеству молилась;

    Кровь двух любовников струилась:
    Известны свету имена
    Фальдони, нежныя Терезы;[290]
    Они жить вместе не могли

    Алина, проливая слезы,
    Равняет жребий их с своим
    И мыслит: «Кто, любя, любим,
    Тот должен быть судьбой доволен;

    Об друге сладостно мечтать –
    В разлуке, в горестях питать
    Себя надеждою счастливой.
    Неблагодарные! Зачем,

    И в исступлении своем,
    Вы небо смертью оскорбили?
    Ах! Мне бы слезы ваши были
    Столь милы, как… любовь моя!

    Изменой вдруг его лишиться
    И в тягость другу быть, как я…
    В подобном бедствии нас должно
    Лишь богу одному судить!..

    Для счастия супруга жить,
    Могу еще, назло судьбине,
    Ему пожертвовать собой!»
    Вдруг обнаружились в Алине

    И смерть приближилась к несчастной.
    Супруг у ног ее лежал,
    Неверный слезы проливал
    И снова, как любовник страстный,

    (Но поздно!) говорил:
    «Живи, Живи, о милая! для друга!
    Я, может быть, виновен был!» –
    «Нет! – томным голосом супруга
    – ты любил,
    Любил меня! И я сердечно,
    Мой друг, благодарю тебя!
    Но если здесь ничто не вечно,
    То как тебе винить себя?

    Любви блаженство столь безмерно,
    Что смертный был бы самый бог,
    Когда б продлить его он мог…
    Ничто, ничто моей кончины

    Последний взор твоей Алины
    Стремится нежность изъявить…
    Но дай ей умереть счастливо;
    Дай слово мне – спокойным быть,

    И снова для любови жить!
    Ах! Если ты с другою будешь
    Дни в мирных радостях вести,
    Хотя Алину и забудешь,

    Есть мир другой, где нет измены,
    Нет скуки, в чувствах перемены:
    Там ты увидишься со мной
    И там, надеюсь, будешь мой!..»

    Никто не мог понять причины
    Сего внезапного конца,
    Но вы, о нежные сердца,
    Ее, конечно, угадали!

    Спросили медиков, узнали,
    Что яд Алина приняла…
    Супруг, как громом пораженный,
    Хотел идти за нею вслед,

    Остался жить. Он слезы льет
    И сею горестною жертвой
    Суд неба и людей смягчил;
    Живой Алине изменил,

    Париж, июня… 1790

    Скажу вам нечто о парижском Народном собрании, о котором так много пишут теперь в газетах. В первый раз пришел я туда после обеда; не знал места, хотел войти в большие двери вместе с членами, был остановлен часовым, которого никакие просьбы смягчить не могли, и готовился уже с досадою воротиться домой, но вдруг явился человек в темном кафтане, собою очень некрасивый взял меня за руку и, сказав: «Allons, Mr., allons!»[291], ввел в залу. Я окинул глазами все предметы…………… людей, по большей части неопрятно одетых – с растрепанными волосами, в сертуках. Шумели, смеялись около часа. Зрители хлопали в ладоши, изъявляя нетерпение. Наконец тот самый человек, который ввел меня[292], подошел к президентскому столу, взял колокольчик, зазвонил – и все, закричав: «По местам! По местам!», разбежались и сели. Один я остался середи залы – подумал, что мне делать, и сел на ближней лавке; но через минуту подошел ко мне церемониймейстер в черном кафтане и сказал: «Вы не можете быть здесь!» Я встал и перешел на другое место. Между тем один из членов, г. Андре, читал на кафедре предложение Военной комиссии. Его слушали со вниманием; я также, но недолго, потому что проклятый черный кафтан опять подлетел ко мне и сказал: «Государь мой! Вы, конечно, не знаете, что в этой зале могут быть только одни члены». – «Куда же мне деваться, г. м.?» – «Подите в ложи». – «А если там нет места?» – «Подите домой или куда вам угодно». – Я ушел, но в другой раз высидел в ложе пять или шесть часов и видел одно из самых бурных заседаний. Депутаты духовенства предлагали, чтобы католическую религию признать единственною или главною во Франции. Мирабо оспоривал, говорил с жаром и сказал: «Я вижу отсюда то окно, из которого сын Катерины Медицис стрелял в протестантов264!» Аббат Мори вскочил с места и закричал: «Вздор! Ты отсюда не видишь его». Члены и зрители захохотали во все горло. Такие непристойности бывают весьма часто. Вообще в заседаниях нет нималой торжественности, никакого величия, но многие риторы говорят красноречиво. Мирабо и Мори вечно единоборствуют, как Ахиллес и Гектор.

    На другой день после споров о католической религии явились в лавках бумажные табакерки à l'abbé Maury: [293] отворите крышку – выскочит аббат. Таковы французы: на всякий случай у них готова выдумка. – Расскажу вам другой анекдот в сем роде. В тот самый день, как Собрание определило выдать ассигнации, я был в театре. Играли старую оперу «Башмашника», которому во втором акте надлежало петь известный Вместо того он запел новые стихи, в похвалу короля и Народного собрания, с припевом:

    L'argent caché ressortira,
    Par le moyen des assignats[294].

    Зрители были вне себя от удовольствия и заставили актера десять раз повторять: «L'argent caché ressortira». Им казалось, что перед ними лежат уже кучи золота!

    … 1790

    Вы помните, что Йорик сказал министру Б* о характере французов: «Они слишком важны!» Министр удивился, но разговор вдруг перервался, и забавный Йорик не изъяснил нам своей мысли. Кажется, об афинском народе было сказано, что он важными делами шутил, как безделками, а безделки считал важными делами; то же самое можно сказать о французах, которые не обижаются сходством с афинским народом. Вспомните жаркие, но смешные споры о древней и новой литературе265, которыми Версальский двор и весь Париж занимался; вспомните историю глукистов, пиччинистов, месмеристов266 и согласитесь, что в некотором смысле Йорик мог утверждать свой парадокс. Но французы имеют характер, вопреки его старым шиллингам, qui, à force d'être polis, n'ont plus d'empreinte[295][296] – имеют даже более других народов. Я говорил об этом с г-жою Н* и после выразил мысли свои в письме к ней. Вот перевод:

    «Скажу: огонь, воздух – и характер французов описан. Я не знаю народа умнее, пламеннее и ветренее вашего. Кажется, будто он выдумал или для него столь мила его обходительность и столь удивительны его тонкие соображения в искусстве жить с людьми! Сие искусство кажется в нем любезною природою. Никто, кроме его, не умеет приласкать человека одним видом, одною вежливою улыбкою. Напрасно англичанин или немец захотел бы учиться ей перед зеркалом: на лице их она чужая, принужденная. Я хочу жить и умереть в моем любезном отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции, где иностранец часто забывается, что он не между своими. Говорят, что здесь трудно найти искреннего, верного друга… Ах! Друзья везде редки; и чужеземцу ли искать их, тому, кто, подобно комете, являясь, исчезает? Дружба есть потребность жизни; всякий хочет для нее предмета надежного. Но все, чего по справедливости могу требовать от чужих людей, француз предлагает мне с ласкою, с букетом цветов. происходящими[297] некоторым образом от сего самого порока. Француз непостоянен – и незлопамятен; удивление, похвала может скоро ему наскучить; ненависть также. По ветрености оставляет он доброе, избирает вредное; зато сам первый смеется над своею ошибкою – и даже плачет, если надобно. Веселая безрассудность есть милая подруга жизни его. Как англичанин радуется открытию нового острова, так француз радуется острому слову. Чувствителен до крайности, страстно влюбляется в истину, в славу, в великие предприятия; но любовники непостоянны! Минуты его жара, исступления, ненависти могут иметь страшные следствия, чему примером служит революция. Жаль, если эта ужасная политическая перемена должна переменить и характер народа, столь веселого, остроумного, любезного!»

    Это писано для дамы, и для француженки, которая ахнула бы от ужаса и закричала: «Северный варвар!», если бы я сказал ей, что французы не остроумнее, не любезнее других.

    как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море. Ни якобинцы, ни аристократы твои не сделали мне никакого зла; я слышал споры – и не спорил; ходил в великолепные храмы твои наслаждаться глазами и слухом: там, где светозарный бог искусств сияет в лучах ума и талантов; там, где гений славы величественно покоится на лаврах! Я не умел описать всех приятных впечатлений своих, не умел всем пользоваться, но выехал из тебя не с пустою душою: в ней остались идеи и воспоминания! Может быть, когда-нибудь еще увижу тебя и сравню прежнее с настоящим; может быть, порадуюсь тогда большею зрелостию своего духа или вздохну о потерянной живости чувства. С каким удовольствием взошел бы я еще на гору Валериянскую, откуда взор мой летал по твоим живописным окрестностям! С каким удовольствием, сидя во мраке Булонского леса, снова развернул бы перед собою свиток истории[298], чтобы найти в ней предсказание будущего! Может быть, тогда все темное для меня изъяснится; может быть, тогда еще более полюблю человечество или, закрыв летописи, перестану заниматься его судьбою…

    Прости, любезный Париж! Прости, любезный В*! Мы родились с тобою не в одной земле, но с одинаким сердцем; увиделись и три месяца не расставались. Сколько приятных вечеров провел я в твоей сен-жерменской отели, читая привлекательные мечты единоземца и соученика твоего Шиллера, или занимаясь собственными нашими мечтами, или философствуя о свете, или судя новую комедию, нами вместе виденную! Не забуду наших приятных обедов за городом, наших ночных прогулок, наших рыцарских приключений и всегда буду хранить нежное, дружеское письмо твое, которое тихонько написал ты в моей комнате за час до нашей разлуки. Я любил всех моих земляков в Париже, но единственно с тобою и с Б* мне грустно было расставаться. К утешению своему думаю, что мы в твоем или моем отечестве можем еще увидеться, в другом состоянии души, может быть, и с другим образом мыслей, но равно знакомы и дружны![299]

    моем. Как ни приятно, как ни весело всякий день видеть прекрасное, слышать умное и любопытное, но людям некоторого роду надобны подобные им люди, или сердцу их будет грустно.

    Наконец скажу вам, что, выключая мои обыкновенные меланхолические минуты, я не знал в Париже ничего, кроме удовольствий. Провести так около четырех месяцев есть, по словам одного английского доктора, выманить у скупой волшебницы судьбы очень богатый подарок. Почти все мои земляки провожали меня, и Б*, и барон В*. Мы обнялись несколько раз, прежде нежели я сел в дилижанс. Теперь мы ночуем, отъехав верст 30 от Парижа. Душа моя так занята прошедшим, что воображение мое еще ни разу не заглянуло в будущее; еду в Англию, а об ней еще не думаю.

    Го-Бюиссон, в 4 часа пополудни

    В Иль-де-Франс плоды уже зрелы – в Пикардии зелены – в окрестностях Булони все еще цветет и благоухает. Перемена климата чувствительна на каждой миле – и воображение, что я удаляюсь беспрестанно от благословенных стран юга, горестно для души моей. Натура видимо беднеет к северу.

    Теперь сижу один под каштановым деревом, шагах в двадцати от почтового двора, – смотрю через луга и поля на синеющееся вдали море и на город Кале, окруженный болотами и песками.

    – там необозримое море – конец земли – природа хладеет, умирает – и слезы мои льются ручьями.

    Все тихо, все печально; почтовый двор стоит уединенно; вокруг его чистое поле. Товарищи мои сидят на траве, подле нашей кареты, не говоря между собою ни слова; постиллионы впрягают лошадей; ветер воет, и листья уныло шумят над головой моей.

    Кто видит мои слезы? Кто берет участие в моей горести? Кому изъясню чувства мои? Я один… один! – Друзья! Где взор ваш? Где рука ваша? Где ваше сердце? Кто утешит печального?

    О милые узы отечества, родства и дружбы! Я вас чувствую, несмотря на отдаление, – чувствую и лобызаю с нежностию!..

    Дикий, преселенный из мрачных канадских лесов в великолепный город Европы, на сцену всех блестящих искусств, видит богатство и пышность – видит и пленяется; но через минуту очарование исчезает – хлад остается в его сердце, и он желает возвратиться в бедные шалаши лесов канадских, где грудь его согревалась питательными лучами любви и дружбы.

    – через час будем в Кале.

    Кале, в час пополуночи

    Нас привезли в трактир почтового двора. – Я тотчас пошел к Дессеню (которого дом есть самый лучший в городе); остановился перед его воротами, украшенными белым павильйоном, и смотрел направо и налево. «Что вам надобно, государь мой?» – спросил у меня молодой офицер в синем мундире. – «Комната, в которой жил Лаврентий Стерн»[300], – отвечал я. – «И где в первый раз ел он французский суп?» – сказал офицер. – «Соус с цыплятами», – отвечал я. – «Где хвалил он кровь Бурбонов?» – «Где жар человеколюбия покрыл лицо его нежным румянцем». – «Где самый тяжелый из металлов казался ему легче пуха?»[301] – «Где приходил к нему отец Лорензо с кротостию святого мужа». – «И где он не дал ему ни копейки?» – «Но где хотел он заплатить двадцать фунтов стерлингов тому адвокату, который бы взялся и мог оправдать в глазах Йориковых». – «Государь мой! Эта комната во втором этаже, прямо над вами. Тут живет ныне старая англичанка с своею дочерью». –

    Я взглянул на окно и увидел горшок с розами. Подле него стояла молодая женщина и держала в руках книгу – верно, «Sentimental Journey»!

    «Благодарю вас, государь мой, – сказал я словоохотному французу, – но если позволите, то я спросил бы еще». – «Где тот каретный сарай, – перервал офицер, – в котором Йорик познакомился с милою сестрою графа Л *?» – «Где он помирился с отцом Лорензом и… с своею совестию». – «Где Йорик отдал ему черепаховую свою табакерку и взял на обмен роговую?» – «Но которая была ему дороже золотой и бриллиантовой». – «Этот сарай в пятидесяти шагах отсюда, через улицу, но он заперт, а ключ у господина Дессеня, который теперь… у вечерни». – Офицер засмеялся, – поклонился и ушел. – «Господин Дессень в театре», – сказал мне другой человек мимоходом. «Господин Дессень на карауле, – сказал третий, – его недавно пожаловали в капралы гвардии». – «О Йорик! – думал я. – О Йорик! Как все переменилось ныне во Франции! Дессень капралом! Дессень в мундире! Дессень на карауле! Grand Dieu!»[302] – Смерклось, и я возвратился в свой трактир.

    – и англичане составляют по крайней мере шестую часть жителей. Домы невысокие – в два этажа, а роскошь видна только в одних трактирах. Впрочем, все кажется мне здесь печальным и бедным. Воздух напитан сыростью и тонкою морскою солью, которая неприятным образом щекотит нервы обоняния. Ни для чего в свете не хотел бы я жить здесь долго!

    За ужином ели мы прекрасную рыбу и свежих морских раков, отменно вкусных. Тут сидело человек сорок; между прочими семь или восемь англичан, которые только что переехали через канал и намерены странствовать по всей Европе. С ними был один италиянец, великий говорун и великий трус; худым английским и французским языком рассказывал он о многих опасностях, угрожавших ему и товарищам его на море. Англичане смеялись и называли его Улиссом, который пугает царя Альциноя повествованием о страшных небылицах[303]. Между тем они беспрестанно кричали трактирщику: «Вина! Вина! Самого лучшего! Du meilleur! Du meilleur!»[304], и розовое шампанское лилось из урны своей не в рюмки, а в стаканы. Оно так хорошо алело в стекле, так хорошо пенилось, что и умеренный друг ваш, не спрашивая о цене, велел подать себе бутылку – du meilleur! Du meilleur! Прекрасное вино! Немец с длинным носом, сидевший подле меня, доказывал убедительным образом, что оно и цветом и вкусом похоже на божественный нектар, который излился из рогов святой козы Амальтеи[305]. «Мы давно слышали, – сказал один из англичан, – что немцы – ученый народ; теперь верю этому. Vraiment, Monsieur, vous êtes savant comme tous les diables!»[306] – Германец улыбался и был сердечно доволен заслуженною похвалою.

    Я пришел в свою комнату, бросился на постелю и заснул, но через несколько минут разбудил меня шум веселых англичан, которые в другой горнице кричали, топали, стучали и проч. и проч. С полчаса я терпел, наконец кликнул слугу и послал его напомнить британцам, что они не одни в трактире и что соседи их, может быть, хотят тишины и спокойствия. Сказав несколько раз «Год дем268», они замолчали. – Рука не пишет более – простите!

    Кале, 10 часов утра

    Узнав, что пакетбот наш не отвалит от берега прежде одиннадцати часов, я пошел бродить куда глаза глядят – очутился за городом, близ кладбища, обсаженного высокими деревьями, и вспомнил могилу отца Лоренза, где Йориковы слезы лились на мягкий дерн, – где в одной руке держал он табакерку добродушного монаха, а другою рвал зеленую траву. – «Патер Лорензо! Друг Йорик! – думал я, облокотившись на один мшистый камень. – Где вы, не знаю; но желаю некогда быть с вами вместе!»

    – если волны морские не поглотят меня вместе с ними! – Простите!

    Пакетбот

    Мы уже три часа на море; ветер пресильный; многие пассажиры больны. Берег французский скрылся от глаз наших – английский показывается в отдалении.

    Вместе с нами сели на пакетбот молодой лорд и две англичанки, жена и сестра его; они возвращаются из Италии. Лорд важен, но учтив. – Лади269 и мисс любезны. С каким нетерпением приближаются они к отечеству, к родственникам и друзьям своим, после шестилетней разлуки! С какою радостию говорят о тех удовольствиях, которые ожидают их в Лондоне! – Ах! Я завидовал им от всего сердца! Они приметили мою чувствительность и для того, может быть, обошлись со мною ласковее, нежели с другими пассажирами. Через два часа лади занемогла морскою болезнию – лорд также – их отвели в каюту. Мисс осталась на палубе, но скоро и она побледнела. Ветер сорвал с нее шляпу, развевал ее русые длинные волосы. Я принес ей стакан холодной воды, но ничто не помогало! Бедная англичанка, смотря на меня умильными и томными глазами, говорила: «Je suis mal, très mal; ma poitrine se déchire – Dieu! je crois mourir!» – «Мне дурно! Очень дурно; грудь моя раздирается – я умираю!» – Наконец и ее должно было вести в каюту к прочим больным женщинам. Она подала мне свою руку, холодную, слабую и дрожащую; грудь ее видимо подымалась и опускалась; слезы катились градом по бледному лицу – я почти нес ее на руках. Какая мучительная болезнь! Видя везде страдающих, видя многие неприятные явления, которые бывают всегдашним следствием морских припадков, я сам едва было не упал в обморок; оставил свою больную, возвратился на палубу и мало-помалу отдохнул на свежем воздухе.

    – кажется, ремесленники, которые, думая, что их никто не разумеет, свободно разговаривают между собою. – «Что-то мы увидим в Англии! – сказал один. – Французы нам теперь известны; в них не много пути». – «Думаю, – отвечал другой, – что я Англия нам не очень полюбится. Где лучше нашей любезной Германии! Где лучше берегов Рейна!» – «Где лучше Веиндорфа! – сказал первый с улыбкою. – Там живет Анюта». – «Правда, – отвечал другой со вздохом, – там живет Анюта. Недалеко оттуда живет и Лиза», – примолвил он с улыбкою. – «Ах! Недалеко!» – отвечал первый с таким же вздохом. – «Еще шесть или семь месяцев», – сказал один, взяв товарища своего за руку. – «Еще шесть или семь месяцев, – повторил другой, – и мы в Германии!» – «И мы на берегу Рейна!» – «И мы в Веиндорфе!» – «Там, где живет Анюта!» – «Там, где живет Лиза!» – «Дай бог! Дай бог!» – сказали они в один голос и крепко пожали руку один у другого.

    Уже открывается Дувр и высокие башни, в которых ночью зажигают огонь для безопасности плавателей. Нигде не видно зелени; везде песчаные холмы, песчаные равнины. Мы близко к берегу, но еще буря может унести нас далеко в необозримость морскую – еще опасность не миновалась – еще корабль наш может удариться о подводные граниты и погрузиться в шумящей бездне! Тогда… adieu![307]

    Дувр

    Берег! Берег! Мы в Дувре, и я в Англии – в той земле, которую в ребячестве своем любил я с таким жаром и которая по характеру жителей и степени народного просвещения есть, конечно, одно из первых государств Европы. – Здесь все другое: другие домы, другие улицы, другие люди, другая пища – одним словом, мне кажется, что я переехал в другую часть света.

    Англия есть кирпичное царство; и в городе и в деревнях все домы из кирпичей, покрыты черепицею и некрашеные. Везде видите дым земляных угольев; везде чувствуете их запах, который для меня весьма неприятен; улицы широки и отменно чисты; везде тротуары, – и на каждом шагу – в таком маленьком городке, как Дувр, – встречается вам красавица в черной шляпке, с кроткою, нежною улыбкою, с посошком в белой руке.

    Так, друзья мои! Англию можно назвать землею красоты – и путешественник, который не пленится миловидными англичанками; который, – особливо приехав из Франции, где очень мало красавиц, – может смотреть равнодушно на их прелести, должен иметь каменное сердце. Часа два ходил я здесь по улицам единственно для того, чтобы любоваться дуврскими женщинами, и скажу всякому живописцу: «Если ты не был в Англии, то кисть твоя никогда совершенной красоты не изображала!» – Англичанок нельзя уподобить розам; нет, они почти все бледны – но сия бледность показывает сердечную чувствительность и делается новою приятностию на их лицах. Поэт назовет их лилиями, на которых, от розовых облаков неба, мелькают алые оттенки. Кажется, будто всяким томным взором своим говорят они: «Я умею любить нежно!» – Милые, милые англичанки! – Но вы опасны для слабого сердца, опаснее нимф Калипсиных, и ваш остров есть остров волшебства, очарования. Горе бедному страннику! Равнодушно взглянет он с берега на пылающий корабль свой, и снова устремит огненные глаза на какую-нибудь Эвхарису[308]. Ах! Какой Ментор низвергнет его в волны морские!

    Между тем не думайте, чтобы друг ваш, приехав в опасную Англию, где Купидон во все стороны пускает тысячами стрелы свои, лишился всей твердости, ослабел и растаял в томных чувствах. Нет, друзья мои! я имел еще столько сил, чтобы взойти на превысокую гору и видеть там древний замок, колодезь в 360 футов глубиною и медную пушку длиною в три сажени, которая называется карманным пистолетом королевы Елисаветы.

    – вся Кентская провинция с городами и деревнями, рощами и полями, а с другой – бесконечное море, в которое погружалось солнце и где пестрели разноцветные флаги, где белелись парусы и миллионы пенистых валов.

    Английский лорд, любезная жена и милая сестра его, вышедши на берег, с нежностию обняли друг друга. «Берег моего отечества! – сказал лорд. – Я благословляю тебя!» – Они дали мне свой лондонский адрес и поехали в наемной карете.

    Когда я пришел в трактир, где мы остановились ночевать, то в первой комнате окружили меня семь или восемь человек, весьма худо одетых, которые грубым голосом требовали денег. Один говорил: «Дай мне шиллинг за то, что я подал тебе руку, когда ты сходил с пакетбота»; другой: «Дай мне шиллинг за то, что я поднял платок твой, когда ты уронил его на землю»; третий: «Дай мне два шиллинга за то, что я донес до трактира чемодан твой». Четвертый, пятый, шестой – все требовали, все объявляли права свои на мой кошелек; но я, бросив на землю два шиллинга, ушел от них. Судите, любят ли здесь деньги и дешево ли ценят англичане труд свой?

    Еще другая черта. Все наши сундуки и вещи принесли с пакетбота в таможню. «У меня нет ничего запрещенного, – сказал я осмотрщикам, – и если вы поверите моему честному слову и не будете разбивать моего чемодана, то я с благодарностию заплачу несколько шиллингов». – «Нет, государь мой! – отвечали мне, – нам должно все видеть». – Я отпер и показал им старые свои книги, бумаги, белье, фраки. «Теперь, – сказали они, – вы должны заплатить полкроны». – «За что же? – спросил я. – Разве вы были снисходительны или нашли у меня что-нибудь запрещенное?» – «Нет, но без этого не получите своего чемодана». Я пожал плечами и заплатил три шиллинга. – И так английские таможенные приставы умеют строго исполнять свою должность и притом… наживаться!

    Мне хотелось видеть английскую кухню. Какая чистота! На полу нет ни пятнышка; кастрюли, блюда, чашки – все бело, все светло, все в удивительном порядке. Каменные уголья пылают на большом очаге и розовым огнем своим прельщают зрение. Хозяйка улыбнулась очень приятно, когда я сказал ей: «Вид французской кухни нередко отнимает аппетит; вид вашей кухни производит его».

    бургонского стоит здесь более четырех рублей. Простите! Теперь полночь.

    Лондон

    В шесть часов утра сели мы в четвероместную карету и поскакали на прекрасных лошадях по лондонской дороге, ровной и гладкой.

    Какие места! какая земля! Везде богатые темно-зеленые и тучные луга, где пасутся многочисленные стада, блестящие своею перловою и серебряною волною; везде прекрасные деревеньки с кирпичными домиками, покрытыми светлою черепицею; везде видите вы маленьких красавиц (в чистых белых корсетах, с распущенными кудрями, с открытою снежною грудью), которые держат в руках корзинки и продают цветы; везде замки богатых лордов, окруженные рощами и зеркальными прудами; везде встречается вам множество карет, колясок, верховых; множество хорошо одетых людей, которые едут из Лондона и в Лондон или из деревень и сельских домиков выезжают прогуливаться на большую дорогу; везде трактиры, и у всякого трактира стоят оседланные лошади и кабриолеты – одним словом, дорога от Дувра до Лондона подобна большой улице многолюдного города.

    Что, ежели бы я прямо из России приехал в Англию, не видав ни эльбских, ни реинских, ни сенских берегов; не быв ни в Германии, ни в Швейцарии, ни во Франции? – Думаю, что картина Англии еще более поразила б мои чувства; она была бы для меня новее.

    На каждых четырех верстах переменяли мы лошадей, но, несмотря на то, постиллионы, или кучера, coachmen, останавливаются раза три пить в трактирах – и никто не смей им сказать ни слова!

    В Кантербури, главном городе Кентской провинции, пили мы чай, в первый раз по-английски, то есть крепкий и густой, почти без сливок, и с маслом, намазанным на ломтики белого хлеба; в Рочестере обедали, также по-английски, то есть не ели ничего, кроме говядины и сыра. Я спросил салату, но мне подали вялую траву, облитую уксусом: англичане не любят никакой зелени. Ростбиф, бифстекс[309] есть их обыкновенная пища. Оттого густеет в них кровь, оттого делаются они флегматиками, меланхоликами, несносными для самих себя, и нередко самоубийцами. К сей физической причине их [310]можно прибавить еще две другие: вечный туман от моря и вечный дым от угольев, который облаками носится здесь над городами и деревнями.

    Мы проезжали мимо одного огромного замка, построенного на высоком месте, откуда можно видеть несколько городов, множество деревень, рек, море и проч. «Как счастлив должен быть хозяин этого дому!» – сказала наша сопутница, пожилая француженка. «Нет, – отвечал молодой кентский дворянин, ехавший с нами в карете, – блестящая наружность и прекрасные виды не делают человека благополучным. Я знаю историю хозяина; она горестна». – Англичанин рассказал нам следующее.

    «Лорд О* был молод, хорош, богат, но с самого младенчества носил на лице своем печать меланхолии – и казалось, что жизнь, подобно свинцовому бремени, тяготила душу и сердце его. Двадцати пяти лет женился он на знатной и любезной девице, оставил Лондон, приехал в нашу провинцию, в этот огромный замок, построенный и украшенный отцом его, и, несмотря на все ласки, на все нежности милой супруги, предался более нежели когда-нибудь мрачной задумчивости и меланхолии. Бедная лади, живучи с ним, страдала и томилась, semblable à ces flambeaux, à ces lugubres feux, qui brûlent près des morts sans échauffer leur cendre[311]. – В один бурный вечер он взял ее за руку, привел в густоту парка и сказал: „Я мучил тебя: сердце мое, мертвое для всех радостей, не чувствует цены твоей: мне должно умереть – прости!“ В самую сию минуту несчастный лорд прострелил себе голову и упал мертвый к ногам оцепеневшей жены своей. – Уже два года покоится в земле прах его. Чувствительная вдова клялась не выезжать из замка и всякий день проливает слезы на гробе супруга, который был неизъяснимым феноменом в нравственном мире». – Товарищи мои начали рассуждать о сем происшествии; я молчал.

    – так казалось издали – подымался сквозь дым и мглу тонкий высокий столп, монумент, сооруженный в память пожара, который некогда превратил в пепел большую часть города. Через несколько минут открылось потом и Вестминстерское аббатство, древнее готическое здание, вместе с другими церквами и башнями, вместе с зелеными густыми парками, зверинцами и рощами, окружающими Лондон. – Надобно было спускаться с горы; я вышел из кареты – и, смотря на величественный город, на его окрестности и на большую дорогу, забыл все. Если бы товарищи не хватились меня, то я остался бы один на горе и пошел бы в Лондон пешком.

    На правой стороне, между зеленых берегов, сверкала Темза, где возвышались бесчисленные корабельные мачты, подобно лесу, опаленному молниями. Вот первая пристань в свете, средоточие всемирной торговли!

    Мы въехали в Лондон.

    Примечания

    (241)  – Вероятно, имеется в виду роман «Клелия» (1656). Другой известный роман Скюдери – «Великий Кир» (1650).

    (242) Аристарх – здесь: строгий критик.

    г. К* – скульптор М. И. Козловский (1753–1802).

    (244) Гальйот – небольшое гребное судно.

    …дофин, который умер там оспою… – Имеется в виду Людовик, герцог Бургундский (1661–1711), сын Людовика XIV.

    (246) Отпускная – индульгенция, отпущение грехов.

    (247) …пошутить над туфлем своего благодетеля, – то есть римского папы.

    (248)  – Маслина (олива) – аллегория мира.

    (249) Я вспомнил 4 октября… – Попытка арестовать королевскую фамилию произошла не 4 октября, а в ночь с 5-го на 6-е.

    Партеры – клумбы.

    (251) Пернатые Орфеи – здесь: певчие птицы.

    (252) Хозяин – здесь: Буало.

    (253)  – Имеются в виду короли Меровинги (франкские короли, V – серед. VIII вв.).

    (254) …во время самых жарких раздоров Восточной и Западной церкви… – Разделение восточной (православной) и западной (католической) церквей произошло в 1053 г.

    Ротонда – круглый зал.

    (256) Селадон – персонаж из романа французского писателя Оноре д'Юрфе (1568–1625) «Астрея» (1612).

    (257) «Эмиль» – роман Ж. -Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании» (1762).

    (258)  – Имеется в виду античный миф об Амуре и Психее.

    (259) Юлия – имя героини романа Ж. -Ж. Руссо «Новая Элоиза» (1761).

    (260) – принц Конде.

    (261) Северный граф – псевдоним, под которым путешествовал по Европе в 1781 г. наследник русского престола Павел Петрович (впоследствии император Павел I).

    Он был в Астреин век. – Согласно античному мифу, в древние времена на земле царствовала богиня справедливости Астрея.

    (263) …взято из ее журнала… – то есть дневника.

    (264) …сын Катерины Медицис стрелял в протестантов. – Имеется в виду Карл IX.

    (265) …споры о древней и новой литературе… – В конце XVII в. происходили дискуссии о преимуществе новой литературы над античной.

    (266) Месмеристы – последователи Месмера.

    Она написала роман, который долго считался творением славного Гете… – Фридерика София фон Вольцоген, урожденная фон Ленгенфельд, написала роман «Письма из Швейцарии» (1783–1784), который даже такой авторитетный критик, как Ф. Шлегель, считал произведением Гете.

    (268) Год дем – от англ. god damn – «проклятие».

    (269) Лади – от англ, lady – «леди».

    [257] Говорят, что это глубокомысленное произведение (франц.). – Ред.

    (франц.). – Ред.

    [259] Так что по сие время, в память ему, на всякого новопринимаемого доктора в Монпелье надевают Раблееву мантию, которая нередко напоминает басню «Осла во львиной коже».

    [260] Я отправляюсь на поиски великого «быть может» (франц.). – Ред.

    (франц.). – Ред.

    [262] О Версаль, о жалость, о прелестные рощицы, шедевр великого короля, Ленотра и времени! Топор у ваших корней, и ваш час настал (франц.). – Ред.

    [263] Подобный своему царственному и юному божеству, Трианон сочетает прелесть и величие – Ред.

    [264] Он отважен, этот господин де Вайян! (франц.). Игра слов: Vaillant (Вайян) по-французски значит «отважный». – Ред.

    [265] Здесь истинный Парнас истинных детей Аполлона. Под именем Буало здешние места видели Горация, Эскулап являлся здесь под именем Жандрона – Ред.

    [266] В этом нет ничего удивительного: труден лишь первый шаг (франц.). – Ред.

    [267] Безделка (франц.). – Ред.

    (франц.). – Ред.

    [269] Солнце, как известно, было девизом Лудовика XIV. Королевский павильйон, построенный среди двенадцати других, называется солнечным.

    [270] Я удержал в этом славном стихе меру оригинала.

    Бельвю – значит «прекрасный вид».

    [272] В виде барельефа (франц.). – Ред.

    [274] Хорошо, сударь, хорошо! Что скажете вы об этом? (франц.). – Ред.

    [275] Бидер по-немецки значит «добрый» или «честный».

    [276] Я и должен, сударь, быть таким, чтобы не противоречить своему имени – Ред.

    [277] Сударь, подобные вещи не говорят на хорошем французском языке. Я слишком чувствителен, чтобы терпеть это (франц). – Ред.

    [278] Смейтесь, сударь; я посмеюсь вместе с вами, но не грубите, пожалуйста! (франц.). – Ред.

    – ничто и у тебя нет надежды, тогда жизнь – позор, а смерть – долг (франц.). – Ред.

    [280] Сегодня мой черед, завтра – твой (франц.). – Ред.

    [281] Как дар патриота – Ред.

    [282] Короче: «кто не имеет нужды в чужих руках», но не так живописно.

    [283] Вероятно, что последние два стиха не Генриховы. Музыка сей старинной песни очень приятна.

    [284] Прелестная Габриель! Пронзенный тысячью копий, я лечу на поле брани, когда слава меня зовет. Жестокое расставанье! Несчастный день! Слишком мало одной жизни для такой любви!(франц.). – Ред.

    (франц.). – Ред.

    [286] Острове тополей (франц.). – Ред.

    [287] Перевод одной из надписей.

    (франц.). – Ред.

    [289] Женщина, в которую Милон был влюблен, по словам г-жи Н*, сама любила его, но имела твердость отказать ему от дому, для того что он был женат.

    [290] Церковь, в которой они застрелились, построена на развалинах древнего храма, как сказывают. Все, что здесь говорит или мыслит Алина, взято из ее журнала263, в котором она почти с самого детства записывала свои мысли и который хотела сжечь, умирая, но не успела. За день до смерти несчастная ходила на то место, где Фальдони и Тереза умертвили себя.

    (франц.). – Ред.

    [292] Это был Рабо Сент-Этьен.

    [293] А-ля аббат Мори – Ред.

    [294] Спрятанные деньги появятся в виде ассигнаций (франц.). – Ред.

    [295] .. которые, в силу того, что шлифуются, не сохраняют больше отпечатка (франц.). – Ред.

    [297] Qui tiennent à ce même défaut.

    [298] В Булонском лесу читал я Маблиеву «Историю французского правления».

    [299] Через десять лет после нашей разлуки, не имев во все это время никакого об нем известия, вдруг получаю от него письмо из Петербурга, куда он прислан с важною комиссиею от двора своего, – письмо дружеское и любезное. Мне приятно напечатать здесь некоторые его строки: «Je vous supplie, mon cher ami, de me répondre le plutôt possible, pour que je sache que vous vous portez bien et que je peux toujours me compter parmi vos amis. Vous n'avez pas d'idée, combien le souvenir de notre séjour de Paris a de charmes pour moi. Tout a changé depuis; mais l'amitié, que je vous ai vouée alors, est toujours la même. Je me flatte aussi, que vous ne m'avez pas entièrement oublié. J'aime à croire que nous nous entendons toujours à demi-mot», и проч.

    (Умоляю Вас, дорогой друг, ответить мне как можно скорее, чтобы я знал, что Вы чувствуете себя хорошо и что я еще могу считать себя в числе Ваших друзей. Вы не представляете себе, как приятно мне вспоминать о нашем пребывании в Париже. Все с тех пор изменилось, но те дружеские чувства, которые я питал к Вам, остались прежними. Льщу себя также надеждой, что Вы не совсем забыли меня. Мне хочется верить, что мы всегда понимаем друг друга с полуслова – Ред.)

    Он женился на молодой, любезной женщине, которая известна в Германии по уму и талантам своим. Она написала роман, который долго считался творением славного Гете267, потому что скромная муза не хотела наименовать себя.

    [300] См. «Sentimental Journey» («Сентиментальное путешествие» (англ.). – Ред.). «Путешествие». Оно переведено на русский и напечатано.

    [301] Все сие памятно тому, кто хотя один раз читал Стерново или Йориково «Путешествие»; но можно ли читать его только один раз?

    [302] Великий боже! (франц.). – Ред.

    [303] См. «Одиссею».

    [304] Самого лучшего! (франц.). – Ред.

    [305] Так говорит мифология.

    [306] Правда, сударь, вы чертовски образованный человек! – Ред.

    [307] Прощайте! (франц.). – Ред.

    [308] Известно, что Телемак, влюбленный в Калипсину нимфу Эвхарису, не тужил о сгоревшем корабле своем.

    [309] Жареная и битая говядина.

    [311] Подобно факелам, этим мрачным огням, горящим над мертвецами и не согревающим их праха (франц.). – Ред.

    Раздел сайта: